Мирон сидел за столом, не вынимая рук из-за опояски и не отрывая глаз от старинной книги. Поодаль красовалась большая печь с лежанкой, одетая в изразцы с синими каемками. В комнате стоял полумрак из-за соломенных прелёнок между оконными рамами, скрывавших раскольничьи покои от любопытных глаз.
Мирону уже доложили о приезде главного врача московских тюремных больниц, но, желая выказать свое усердие к грамоте, раскольник прикинулся всполошенным.
— Не ждали, не ждали вас так раненько. — Мирон торопливо захлопнул книгу, выбрался из-за стола и поклонился Гаазу в ноги. — Благодарствую, ваше превосходительство, что не отказали в просьбе простому мужику, не погнушались им…
— Здравствуй, здравствуй, голубчик, — остановил Гааз льстивую речь хозяина и опустился на лавку возле стола. «Словно в колодец попал», — подумалось ему, стиснутому с двух сторон высокими шкапами со множеством выдвижных ящиков. — Как же ты так — звал, а говоришь: не ждали?
— Вы же, ваше превосходительство, дворянин. Не нам, сиволапым, чета. У вас и одежа, и кушанья, и вся жизнь иная, благородная. Ваш брат привык с постели вставать, когда уж и обедни отойдут.
— Эк ты какой! — рассмеялся Федор Петрович. — Выходит, я уж и другой человек, коль фрак надел? Знал я, что делят людей на злых и добрых, на богатых и бедных, на честных и лжецов, тружеников и лентяев, больных и здоровых, а ты, значит, делишь их на мужиков и дворян?
Мирон чувствовал, что доктор спрашивает шутя, но не удержался, его прорвало, к тому же Гааз казался тем человеком, который может понять оскорбленную душу московского купца-старовера:
— Вы хоть и немец, но о вас я худого и захотел бы — не нашел что сказать. Но в нашей бедовой России племя благородных — воистину дьявол во плоти. От наших дворяшек русским духом и не пахнет, от одних татарами пованивает, от других латинами несет. Петр-крокодил их назвал со всего свету, чтобы русского мужика на цепи держать и бока ему мять. Они навроде иноземного войска, покорили нас и влезли с ногами на спину. Их корми, а они еще измываться будут.
— Озлоблен ты, Мирон, а это грех. Люди во всем мире не на сословия делятся, а на счастливых и несчастных. Самые злополучные из них те, кому бог не даровал посильного труда, да те, что томятся по темницам. А я вот счастливчик, я нужен тем, кому сейчас плохо. Они меня ждут и даже, скажу тебе по секрету… — Федор Петрович тихонько, с самодовольной улыбкой прошептал: — Молятся на меня.
— Да вы, Федор Петрович, и на дворянина не похожи. Вас всяк мужик в Москве знает и готов оказать почтение. Потому как вы им не брезгуете и сами всегда в работе пребываете, что в наш богохульный век для начальства редкость…
Федор Петрович хотел возразить, но Мирон не дал, распалясь гневом на благородных:
— Кто выдумал ломбарды и кабаки? Дворянин. Кто забрезговал русской речью и натянул немецкое платье? Дворянин. Кто напек из свободных землепашцев рабов и стал торговать ими? Дворянин поганый. Ну, представьте, Федор Петрович, что наши господа были бы русскими. Они б тогда, кажись, свой народ любить должны? Ан нет! Знавал я одного негра, бежал с плантации из Америки. Только нашу границу пересек и по российским законам — их благородия на заграничных конгрессах тоже бывают, бумажки подписывают вместе с немцами — из раба превратился в свободного. Так он на деньжишки, что в Америке у хозяина покрал, накупил себе русских рабов и уж натешился над ними всласть. Это на дворянском языке, мне один ученый купчишка сказывал, гуманизмом зовется. А по мне, начальство нарочно такой закон выдумало, чтобы их, господ, невзначай с русскими не спутали, не сказали: чего это, мол, своей нации потворствуете. По мне, так благородные похуже татар будут. Те-то хоть меж нас не жили и веры нашей не поганили…
Гааз долго качал головой, не понимая сути услышанных слов, но сердцем чувствуя их греховность. Его все больше охватывала жалость к дерзнувшему постичь и наказать мир раскольнику. Нет, не только в тюрьмах затаилось лютое несчастье, оно в бедной России повсюду. Неустроенное, жестокое к себе племя. Так и бежит прочь от радостей в мучительное страдание. Даже любовь здесь какая-то непросветленная, тяжелая, без света, истребляющая самое себя.
Гааз положил свою старческую мягкую ладонь на сцепившиеся в замок пальцы купца.
— Не там ищешь истину, Мирон, не на то силу тратишь. — Святой доктор говорил ласково, а пуще того ласково глядел на набычившегося раскольника. — Выше господа хочешь стать в своей гордыне, судить и миловать детей божьих по своему разумению. Не греши, смирись и помогай ближнему, ищи успокоения в молитве, а не в бунте.