Выбрать главу

И потекли к нему с запада, севера и юга России малые реки каторжан и ссыльных, чтобы, слившись здесь, одним широким потоком устремиться навстречу солнцу.

Идут и идут под конвоем на царственные Воробьевы горы обвиненные в убийстве, грабеже, делании кредитных билетов, намерении отравить мужа, совращении в раскол, идут осужденные за неповиновение и упорство земской полиции, за порубку помещичьего леса, умерщвление блудно прижитого ребенка. Идут жиганы, горбачи, урки, староверы, разуверившиеся в милосердии, кротости, благости, любви. Двести тысяч несчастных, не считая детей, пропустила через себя московская пересылка за время царствования Николая I.

Уж вы горы мои! Уж вы горы мои Воробьевские! Воробьевские! Ничего вы, горы, Ничего не поро́дили! Не поро́дили… Поро́дили горы Один горюч камень, Бел-горюч камень, —

пели, бродя по глухим российским дорогам, калики и бродяги.

Безрадостна московская пересылка, но всяк, удостоенный кары, входит в нее с надеждой, потому как знает, что не оставит матушки Первопрестольной без встречи со стариком генералом, поставленным для надзора за больничными койками тюрем.

В столицу империи, город с иноземным именем Петербург, частенько доносили о «послаблениях, чинимых лекарем Гаазом». То он самовластно понуждает перековывать преступников в легкие, обтянутые кожей кандалы; то выдает арестантам бандажи, очки, протезы; то настаивает на расследовании жалоб, а иногда и пересмотре дел осужденных российским правосудием преступников. «Чтобы никто, — по его словам, — не был заключен в тюрьму противно разуму законов и сущности того дела, по которому он судится или прикосновен; чтобы всякий знал, в чем он обвиняется, чтобы не было опущено никаких справок и взысканий, требуемых ими к своему оправданию, чтобы содержание в тюрьме не отягощалось медлительностью и чтобы те, кого можно законом освободить, были освобождены».

Доносы, посылаемые в Петербург, для вескости снабжались заключениями: «Ф. П. Гааз не только бесполезен, но даже вреден — он возбуждает своей неуместной благотворительностью развращенных арестантов к ропоту».

С виду чопорный и неприступный чиновник, Федор Петрович носил в груди сердце, полное любви к человечеству, и особенно ко всем несчастным, какими он, подобно многим русским людям вообще, считал арестантов.

А начиналась его врачебная карьера полста лет назад точно так же, как и у других лекарей-иноземцев, наезжавших в Россию практиковаться под покровительством знатных бар и наживать стотысячные капиталы, оставаясь чуждыми чаяниям и упованиям русского народа. Но, насытившись благородными речами и благородными недугами господ, Гааз перешел на дорогу, не сулившую ни почестей, ни богатств, а только вечные заботы, пререкания да никого не привлекавшую любовь бедняков и отверженных.

Постепенно исчезли у тюремного доктора карета с четырьмя белыми лошадьми, запряженными цугом, и дом в Москве, и подмосковное имение с суконной фабрикой. Единственная роскошь, которую позволила себе оставить «одна благотворительная особа, пожелавшая остаться неизвестной», — несколько купленных по случаю астрономических труб. По ночам, если не валился с ног от усталости, Федор Петрович любил немножко посмотреть на звезды. А утром вновь старик в поношенной волчьей шубе, в черном фраке с длинными узкими фалдами, как врач и член московского тюремного комитета, входил в камеры опасных — проклейменных, наказанных плетьми и приговоренных в рудники без сроку — и, поцеловав отверженного в лоб, спрашивал: «Не имеете ли какой-нибудь нужды?»

Московские губернаторы вынуждены были смотреть на «беспорядки», чинимые Гаазом, сквозь пальцы, так как борьба с врачом-филантропом была утомительна и непопулярна у жителей Москвы. Его знал здесь каждый, им гордились, как петербуржцы Исаакиевским собором. И дальше, по всей России и даже за ее пределами, разносили молву о добром докторе Гаазе и его делах тысячи и тысячи благодарных россиян: и ссылаемый в Сибирь за поджог девятилетний крестьянский мальчик Ваня, и знаток живописи, товарищ председателя Московской уголовной палаты Дмитрий Ровинский, и переселившийся в Ниццу московский барин и писатель Искандер… Тысячи и тысячи мужиков, мещан и дворян кто с усмешкой, кто с благоговением, а иной и с презрением повторяли имя затейливого доктора, в вербное воскресенье 1852 года поднимавшегося в своей пролетке обычным путем на царствующую над Москвой высоту.

Гнедок с Ганимедом устало перебирали разбитыми копытами по Калужской дороге. Наконец-то миновали Андреевскую богадельню, заставу; уплыли назад купола Донского и Данилова монастырей, распивочная; оставался один рывок вверх — по проселочной Воробьевой дороге, мимо владений душевнобольного графа Дмитриева-Мамонова, свалок и живодерен, — и лес расступится… Справа откроется величавый вид на древнюю столицу, слева же потянется забор одной из разбросанных по русской земле тюрем.