Вскоре подошел и поп. Он тоже останавливался возле каждого и со словами: «Да поможет бог на новом пути твоем, да избавит от бед и напастей. Аминь» — крестил отправляющихся в многомесячный путь.
Дикий, темный народ, рассуждал Миллер, и душа его обретала покой, так как невозможно сердиться на существа недалекие, примитивные. О чем будет рассуждать преступник, зная, что ему сочувствуют, называют несчастным, наделяют милостыней? Конечно, о том, что правительство наказало его несправедливо. И появится злоба, а за злобой — новое преступление. Этот юродивый доктор — лицемер. Даже одежда его — тщеславие, хитрость, чтобы всяк полюбил его. В этом поношенном похоронном костюме он похож на идиота, ему как идиоту всё прощают, а он преспокойно делает свое незаконное дело, стремясь любыми путями добиться любви и поклонения убийц и воров. Эх, была бы его, Миллерова, власть в этом неряшливом, непросвещенном городе, он бы показал, как надо верой и правдой служить законному государю.
Он бы построил настоящую пересылку, завел в ней строгий порядок и не позволял бы людям, подобным Гаазу, вмешиваться в работу столь важного государственного учреждения, как тюрьма.
Он запретил бы столь бесцеремонные беседы конвоиров с осужденными, приказал женам и детям добираться до Сибири самостоятельно, а не мешать партии, он поставил бы по всему этапу одинаковые аккуратные остроги, где преступник должен был вести себя тихо и чисто…
Больше часу пришлось Миллеру ходить взад-вперед, рассуждая о возможных путях правильного развития России.
Тем временем Гааз, обойдя всех арестантов, подошел к обозу. Бабы, сопровождавшие мужей в Сибирь, и дети, идущие туда же вслед за ссыльными отцами и матерями, повскакали с телег и кланялись божьему человеку в пояс. Гааз приосанился ввиду их подобострастных, беззащитных взглядов и отчетливо громко сообщил:
— Мирон Иванов, купец второй гильдии, благодарит вас за то, что не оставили в несчастии мужей своих, и просит принять сие подношение.
Гааз вынул из кармана кучу ассигнаций и стал выдавать каждой бабе по красненькой десятирублевке, а иным, у которых ребятишек было невпроворот, по две. Бабы заголосили, пытаясь целовать Гаазу руки, но Егор зорко охранял своего барина:
— Отцу Иннокентию целуйте, у нас времени нет — еще в камеры собираемся.
— Каждой по раку, вот везет! — позавидовал молодой конвоир.
— Дур-рак! — крякнул стоявший рядом унтер-офицер и рассмеялся.
Наконец Гааз соизволил подойти к офицерам. Князев хоть и почтительно поздоровался с доктором, но первым в разговор не вступал, стараясь выказать себя независимым начальником. Протасов же, наоборот, всячески стал выставлять свою незначительность, нарочито заискивающе тараторя:
— Никак вы, Федор Петрович, не хотите передохнуть, себя поберечь. Ведь уже вчера всех осматривали, больных вызнавали. Можно было себе хоть в вербный праздничек роздых устроить, на нас, грешных, положиться. Ведь правда же все в порядке? Вот и господин полковник к нам идут, они сами всех наблюдали и нашли, что вполне можно нашим арестантикам следовать в сторону своей Владимирской дорожки.
Миллер подходил к ним, кривясь в презрительной усмешке на глупость мужиковатых офицеров, раболепствующих перед докторишкой вместо того, чтобы оказать наконец должное почтение ему, полковнику Миллеру. Копившийся в течение часа задор превратить стадо преступников в дисциплинированную роту вмиг угас, пропала даже охота обходить строй этих развратных людишек, час назад устроивших бунт, а сейчас покорно и бессмысленно принимающих свою участь. Миллер решил, что он будет великодушен с преступниками, что он сумеет показать себя вскоре в чем-то гораздо большем, чем досмотр за арестантами, надо лишь обдумать записку о будущем устройстве России и подать ее в руки государю. А с этими надо быстрее кончать, и все.
— Отправляйте этап, — снисходительно разрешил он.
— Пока невозможно, — с извиняющейся улыбкой ответил за партионного офицера Гааз. — Четверо захворали, я задерживаю их в больнице. И еще двоих надо перековать. На них тяжелые, не по уставу, кандалы.