— Помилуйте, вы же вчера восемнадцать больных из партии оставили. Ведь нам выходить пора, — со стоном взмолился Князев. — Мы же так дотемна не поспеем на Рогожский этап.
— Ничего не поделаешь, — Гааз все продолжал извиняюще улыбаться, — они очень больны и идти никак не могут.
Князев знал, что старика доктора не переубедишь — только зря время потратишь. Он впал в уныние и решил испробовать последнее средство. Унтер-офицер предстал перед ним по первому зову.
— Митрий, сходи за членом врачебной управы, пусть осмотрит больных повнимательней, а тех двоих, так уж и быть, прикажи перековать… — Князев чуть не брякнул «в гаазовки», как все звали облегченные кандалы, но вовремя поправился: — В другие браслеты.
Миллер оцепенел. Значит, и это еще не конец? Значит, мало им устроенных беспорядков, они хотят новых? И это после того, как преступники убоялись своих безобразий и встали в строй? Значит, здесь этот лекарь — начальство, а он, Миллер, состоящий на службе при канцелярии генерал-губернатора Москвы, нет?..
Голос полковника, когда он заговорил, дрожал от гнева, от преступного попустительства беззаконию, в конце концов от обид, в достатке нанесенных сегодня ему, Миллеру:
— Переделывать статейный список из-за четырех больной преступник? Вчера быль здоров, сегодня больной? Конфета может есть, идти в Сибирь не может?! Закон исполнять не хочет, болеть хочет?! Всех в строй! Не ковать! Не болеть! Отправлять этап!
Миллер решил, что ничего не остается, как самому перестроить всех в походную колонну, ведь уже второй час пополудни, а эти дрянные офицеришки не могут исполнить такого простого дела — вывести за порог тюрьмы партию арестантов.
Миллер хотел стронуться, но на его пути вырос сутуловатый старик доктор с крупными чертами широкого гневного лица.
— Я член Московского тюремного комитета, утвержденный в этом звании государем, и не позволю пренебрегать моим словом. — Гааз побольше отворотил край шубы, чтобы полковник разглядел на фраке награду, пожалованную императором. — К тому же я врач, и мне лучше знать, кто сейчас болен, а кто может идти.
— Вы шарлатань! Вы есть вред!!! — закричал Миллер, взбешенный пренебрежением к своему приказу и, отвернувшись от Гааза, зло впился ледяным взглядом в Князева. — Я приказаль отправлять этап. Вы обязан исполнять, или вы пойдет под суд.
Князев лениво пожал плечами и отдал команду вытягиваться в походную колонну. В голову колонны конвойные солдаты погнали ссыльно-каторжных, или, как их прозывали, сильно каторжных, в середке становились ссыльно-поселенцы, за ними женщины-преступницы, а в конце устраивался многочисленный нескладный обоз.
Гааз молча скорбел, глядя на сию суматоху. Про себя он твердил и твердил: «Гневаясь не согрешайте, размыслите в сердцах ваших, на ложах ваших и утешитесь».
Но утешение не приходило. Старость, старость, она может не вовремя пустить слезу, она может заставить сердце заколотиться так, что воздуху станет мало, но она, вернее, те немногие остаточные силы никак не могут заставить душу успокоиться хоть чуть-чуть. Покоя не будет, если не задержать этих четырех несчастных, если не выполнить свой долг.
Первый из них, Гааз верил своему многоопытному глазу, мучительно затосковал. Ему надо оттаять душой, собраться с силами перед расставанием с родиной, не то он в пути либо порешит себя, либо задумает побег. Второго сопровождала в Сибирь престарелая мать, ей обязательно нужен роздых, ведь они оттопали под конвоем уже добрых полтыщи километров. Еще двое были муж и жена, с которыми сославшая их помещица не отпустила сына семи лет. Вот что допускает закон — разлучать мать с сыном, оставлять дитя сиротой при живых родителях! Федор Петрович уже списался с помещицей, изобразил ей горе отца с матерью, и та согласилась за сходную цену отпустить мальчонку. Деньги были посланы. Отец с матерью воспряли духом, узнав, что их единственное дитя скоро будет с ними, а теперь… «Или не люди мы? В чем же мой вред? В том ли, что одни здесь поправили свои душевные недуги, другие умерли в больнице, а не в пути, а третьим сохранено здоровье? Нету в делах моих вреда ни для людей, ни для государства, и потому не смею я утешаться, видя, как творится зло».
Гааз заметил, что конвойные уже встали по бокам колонны. Еще минута, и заскрежещут ворота, и тем, которые ждут, надеются на него, уже ничем не поможешь. Ничем. А полковник даже доволен своим поступком, он безмятежен, как будто напрочь лишен сердца и души.