— Федору Петровичу привет! — подняв руки в приветствии, закричал Кетчер еще издалека. — Все воюешь с бездельниками?!
Лицо Гааза засветилось улыбкой, он тоже замахал руками и почувствовал вдруг себя молодым.
— Воюем помаленьку, Николай Христофорович.
— Дай-ка убор, — обратился Кетчер к унтер-офицеру.
Митрий бережно протянул шляпу с широкими, волнистыми от времени полями. Кетчер натянул ее поглубже и подошел к обернувшейся в его сторону колонне.
— Вот эти четверо, — показал унтер-офицер на отделившихся от колонны арестантов. — Все они здоровы, а их превосходительство говорят — больны.
Четверых подвели к Кетчеру, они с подозрением и опаской глядели на господина врача, должного решить их участь.
— А ну, раскройте-ка свои пасти, — приказал веселый господин.
Николай Христофорович сверху вниз заглянул каждому в рот и присвистнул.
— Ай-я-яй, однако же, ты, батенька, отменный врун, — развернулся он к унтер-офицеру. — Все четверо, несомненно, больны.
Тут подошли и офицеры. Князев возроптал:
— Как же теперь? Что же нам, при всей амуниции ждать, пока списки переделают? Это же не меньше часа займет. Мы ж дотемна на Рогожский не поспеем.
Кетчер оглушительно захохотал:
— Поспеешь! Ты только, любезный, пиши шибче и поспеешь… А ты, Федор Петрович, пролетку не убирай, пока списки не подчистят. Была бы у меня своя, я бы рядом поставил. — Николай Христофорович дружески хлопнул по плечу Князева. — Что, брат, тяжела шапка Мономаха?
Заулыбались арестанты, кое-где послышались смешки, жалобно улыбнулся сам обладатель шапки Мономаха. Гааз весь сиял от удовольствия. И тут, не дождавшись, когда ему представится член врачебной управы, Миллер сам подошел к Кетчеру. Он отчетливо ощущал контраст между собою — чистым, выглаженным, напомаженным — и этим мужиковатым дворянином.
— Я бы хотель знать болезнь эти притворщик. Почему они нельзя идти в строй?
Кетчер окинул холеного полковника пренебрежительным взглядом.
— Кашель.
— Что?! Кашель — идти нельзя?! Как вы смеете! Вы не знаете служба! Преступник должно карать. Здесь не больница, а тюрьма.
Кетчер выпятил грудь, насупил брови и перешел на серьезный тон:
— Вы здесь, милостивый государь, жандарм и извольте исполнять указанные вам обязанности, а мне покорнейше разрешите исполнять свои. — И, повернувшись спиной к Миллеру, скомандовал начальнику этапа: — Всех четверых в больницу сей же момент, двоих, указанных Федором Петровичем, перековать. Объявляю час отдыха перед выходом. И попрошу не перечить, — погрозил он Князеву своим длинным пальцем, но тут же улыбнулся и полез в карман. — А ну, закуривай! — Николай Христофорович протянул по сигаре Князеву и Протасову. — И не вешать носы… Если что, я в больнице! — крикнул он на прощание Гаазу, задымил сигарой и, уже больше ни на кого не глядя, широким шагом пошел прочь.
— Я буду писать! Вы не знаете служба! Вас надо вон из русский тюрьма! — прокричал ему вслед униженный, побелевший от гнева и презрения полковник Миллер.
— А жандарму пилюль от бешенства! — уже издали прокричал Николай Христофорович. — Глядишь, смилостивится и донос покороче наскребет!
Через час, когда был произведен новый расчет кормовых денег по поправленным статейным спискам, сто тридцать арестантов, их семьи и конвойные тронулись в путь через матушку Москву к многострадальной Владимирской дорожке.
Русская темница не отличается удобствами. Так уж устроены русские (да, наверное, не только русские), что их всегда тянет на волю, к родному очагу, а у кого его нет — на простор. И потому осужденному мало дела до специфических красот и благоустройства тюремного покоя. Но это не помешало знаменитому Говарду, побывавшему в тюрьмах чуть ли не всего света, снисходительно отозваться о московской: здесь и лица поздоровее, и популярной в Европе тюремной лихорадки нет.
Но Николай I, лично осмотревший образцовые заграничные тюрьмы, нашел, что мы поотстали от Европы, и возмечтал покрыть Россию одиночными камерами, «применяясь к правилам, какие существуют в Англии и других просвещенных государствах». Он попросил нескольких приближенных ко двору генералов прямо, без обиняков, как на духу сказать свое мнение по этому вопросу. Они вполне искренне ответили: «Вы, как всегда, правы, государь!» После столь демократического обмена мнениями во все концы России поскакали курьеры с новым предписанием о повсеместном устройстве одиночек. И вскоре в Петербурге вырос новый тюремный замок — царская мечта. Правда, сие новшество годилось больше для тех, кто уже был готов из временной каменной могилы перешагнуть в вечную, земляную. Даже грозный революционер, а ныне каящийся узник Петропавловской крепости Михаил Бакунин умолял государя не наказывать его за немецкие грехи немецким наказанием, а лучше отправить в каторгу. «В уединенном же заключении все помнишь, и помнишь без пользы; и мысль и память становятся невыразимым мучением, и живешь долго, живешь против воли и, никогда не умирая, всякий день умираешь в бездействии и в тоске».