Отец Исидор решил, что настал черед действовать ему, ведь священник есть посредник между людьми и преступниками. Он, подобрав длинные полы рясы, сделал несколько осторожных шажков вперед и, на удивление даже себе, каким-то заискивающим голосом обратился к убийце:
— Не чувствуешь ли ты, сын мой, угрызения совести, что загубил невинную душу?
— А почто вы знаете, что она невинна?
Чернявый ответил с вызовом, лицо его стало непроизвольно дергаться, и отец Исидор пожалел, что вступил в разговор. Но отступать было поздно.
— Проливать кровь своего брата во Христе всегда грех.
— А я думал, что он турок.
Чернявый громко, болезненно захохотал, выплюнув наконец травинку.
Отец Исидор решил закруглить разговор и даже рассердился на генерала, что тот не пресекает недостойные речи и хамские взгляды преступника.
— Не богохульствуй, сын мой. Верь любви христианской, кою питает к тебе церковь. Она гонится за тобой, когда гражданское общество отвергло тебя. Не думай с плоти своей, спасай свою бедную душу. Ибо если живете по плоти, то умрете, а если духом умерщвляете дела плотские, то живы будете. Аминь.
Отец Исидор перекрестил убийцу, не глядя на него, и уже хотел отойти на свое прежнее место около дам, но Чернявый сделал шаг к нему:
— Нет уж, святой отец, раз начал, то погоди с аминем.
Путь Чернявому преградил штык, упершийся в грудь. Отец Исидор хоть и хотел отойти подальше от неугомонного преступника, но, увидев по сторонам от себя солдат с ружьями, переборол страх и остался на месте.
— Душу, говоришь, спасай?.. Да убери ты, крупа, свою железяку, не трону я его! — раздраженно крикнул Чернявый на солдата, тыкавшего в него штыком, и продолжал: — Вы-то свою душу на конях возите, а я свою, грешную, меж ножей протащил, на горячих угольках жарил, на неструганые досточки метал. Ваше-то тельце, батюшка, лозою не отхлещут, хоть вы полсвета передуши, а мою бабу, арженуху, при всем народе заголяли и пороли всласть за то, что сморканулась при барыне. Вы-то с дамочками с воли пришли, на нас глянули и опять на волю уйдете, а нам долгохонько еще за тюремными засовами сидеть и горе веревочкой закручивать. Едим прошеное, носим брошенное, живем краденым. Горька в чистом полюшке полынь-трава, а судьба наша еще горше…
— Скот! — прервал его смотритель, которого так и подмывало приказать караульным солдатам скрутить наглеца и всыпать ему горяченьких. Но ничего, успеется, пусть только все разъедутся. — Как ты смеешь! Их преподобие к тебе с добром пришли, на твой провиант денег пожертвовали, а ты дерзишь. Одно слово — скот!
— А я не просил у них милостыньку и в грехах перед богом, а не пред ними буду каяться. Не за что мне у них прошеньице просить.
Чернявый развернулся к дамам. Он ненавидел их — красивых, чистых перед собой — грязным, больным. Тело еще слушалось его, но голос и взор уже захлестнул нервический припадок.
— Кажись, на одной с вами Руси святой поселилися. Только что-то вы на резвых ножках туфельки носите, а мы железные браслетики; вы тело белое парчой покрываете, а наше палач сечет — со спины кровь ключом течет; вы на пуховые подушечки головы клоните, соболиными одеяльцами накрываетесь, в золотой колясочке разъезжаете, а мы буйну головушку к сырой земле приклоняем, бел-горючь камушком покрываемся, а денежку у государевых целовальников оставляем. Для вас, чистеньких, каменна Москва строена — церковки румяные, палаты белоснежные, а для нас, черненьких, хоромцы некрытые поставлены о двух столбах с перекладинкой. Эх, хотелось бы мне вашу кровушку попить, да вас бог что-то милует… — Чернявый зашелся в истерическом хохоте.
— Хамово отродье!
Смотритель не удержался, занес кулак, но его руку перехватил второй полковник.
— Разве вы не видите, он не в себе.
— Нет, ваше высокоблагородие, я-то в себе. — Чернявый даже сделал реверанс второму полковнику. — Не в себе кто-то иной. А кто — попробуйте-ка рассудите. Вы уж, господа тайные благотворители, внимательно поглядите и рассудите. — Чернявый раскланялся господам, отступил на шаг от штыка и обернулся к братьям по неволе: — А ну, живо сюда Илюху.