От матери, которая юные годы провела в консерватории в Москве, я впервые услышал о Чайковском и Московском его ученике Сергее Танееве; тогда только что появился «Евгений Онегин», мама с бабушкой играли в четыре руки, я ничего не понимал, но уважал Чайковского, как учителя матери; по ее рассказа, он рисовался мне изящным, томным молодым человеком, с женственными задумчивыми серыми глазами, нюхающим постоянно в классе какую-то соль или духи; Танеев — сверстник матери, был конфузлив, диковат, задумчив; его очень любил Чайковский. Я как бы предчувствовал в детстве чем, какими лучшими наслаждениями в жизни я буду обязан музыке вообще, в частности двум названным композиторам, таким близким мне, каким-то как будто родным, по рассказам матери, с ранних детских лет; тогда же фамилия «Глинки» была окружена уже в моих глазах тем же ореолом, как Пушкин. Это все — влияние матери.
Странно, что при всем этом я был в детстве удивительно немузыкален, не имел слуха, впрочем никогда его и не развил, в смысле возможности что-либо правильно спеть, хотя бы «чижика», пения терпеть не могу вообще, особенно женского, лет до двенадцати; впоследствии, увлекаясь оперой и симфоническими концертами, прекрасно разбирался в достоинствах капельмейстера, оркестра (слыша фальшь), певцов, быстро, с первого раза часто, усваивал красоты сложных произведений, не выносил пошлости (напр., многое из Массене), научился без принуждения играть на рояли, часто слышал от понимающих музыку, что хотя у меня нет техники, но видны большие музыкальные способности.
Оперы и в этом роде сравнительно доступные вещи я легко всегда играл a livre ouvert[1]. Рояль дал мне очень много в жизни, несмотря на дилетантизм моего исполнения; он заполнял часы моего досуга и усталости, а главное спас меня от карточной игры.
Итак, детские годы мои прошли под влиянием женщин и искусства. Отношения мои с отцом были всегда проникнуты взаимной любовью, но ближе сошелся я с ним уже в более зрелом возрасте. Он всегда очень любил игру в карты, которые я ненавидел, но за всю жизнь выпил, вероятно, не более двух рюмок водки; вина он не выносил органически. Я, в этом отношении, не пошел в отца; насколько он ненавидел вино, настолько я увлекался часто спиртными напитками. Я любил их и во вкусовом отношении, и за то приподнятое поэтическое настроение, которое они, при моем уклонении в сторону романтизма, давали мне во время трапез с друзьями.
В 1883 году я был определен в пансион классической Киевской Кой гимназии, впоследствии по поводу столетия получившей название Императорской Александровской, в память императора Александра I. Гимназия эта занимала тогда всю роскошную усадьбу, выходившую на четыре улицы, с огромным садом, окаймленным высокими тополями. Фасад громадного здания гимназии, так называемой Николаевской постройки, отличающейся всегда мощной красотой, выходил на одну из красивейших улиц Киева — Бибиковский бульвар. Напротив гимназии в восьмидесятых годах был пустырь, частью обработанный под огороды; впоследствии здесь был разбит красивый большой сквер — Николаевский, в центре его с памятником Императору Николаю I, обращенному лицом к великолепной красной громаде здания Университета.
Одним словом, и тогда, и теперь — это одно из живописнейших мест Киева.
Бесконечный главный коридор гимназии, полутемный коридор со сводами верхнего этажа, где помещался гардероб пансиона, общие дортуары на 50 человек, выстроенные рядом кровати с одинаковыми на каждой одеялами, комната для занятий с рядом мрачных парт, с двумя всего свечами на каждой для шести учеников, вообще казенный холодный вид всего здания — все это произвело на мои нервы потрясающее впечатление, и я долго тосковал о домашнему уюту и бабушкиным ласкам; как только наступала ночь и вообще там, где меня не могли видеть — я неистово плакал. Прощаясь с бабушкой, я бодрился, ибо был самолюбив, но, как теперь, помню то ощущение, когда она меня в воротах громадного сада поцеловала в последний раз, и я внешне бодро зашагал по дорожке сада к группе гимназистов. Это — ощущение перелома в жизни, сознание, что нечто очень хорошее осталось позади и началось что-то неизвестное новое и может быть печальное. Второй раз я испытал то же самое по окончании Университета и поступлении на службу и — в последний раз, наконец, когда понял, что личная жизнь кончена, так как почти все близкие друзья мои уничтожены большевиками, и жить, как прежде, больше не придется.