Выбрать главу

Хотя на меня С[авич] никогда не повышал голоса, а в случае недовольства мною только краснел и переходил в задыхающийся шепот, столкновение мое с ним, по свойствам моего, тоже взбалмошного, характера, было неизбежно. С[авич] имел наклонность к тому, что называется «важничаньем»; например, выходя по окончании службы в приемную, он на ходу, как-то вбок протягивал дежурному чиновнику руку, не глядя на него, и быстро говорил: «До свиданья-с»; пожимать руку начальства приходилось, часто видя уже только его спину. Я, взявший за свой идеал бюрократа холодный корректный тип Каренина, в душе оставался склонным к дебошам студентом; манера прощаться со мною С[авича] обозлила меня, и я придумал мстительный план, как выйти из не нравившегося мне положения: после шести часов вечера я уходил в дальний угол приемной комнаты и стоял там до выхода С[авича] из кабинета; он, зная, что дежурный чиновник сидит за столом против дверей его кабинета, быстро выходил и сейчас же протягивал руку для прощания, я же медленно шел к руке начальства через всю комнату; протянутая рука висела в воздухе, лицо С[авича] делалось пунцовым и злым. Это было глупо с моей стороны, я не понимал тогда, что никакого умысла у торопящегося домой С[авича] задеть самолюбие молодого чиновника нет, но я получал от подобных выходок большое удовольствие: «На, мол, смотри и убеждайся, что свобода моя дороже всяких успехов у начальства». Когда я входил в кабинет к С[авичу], я часто держал руку в кармане; он молча упорно на нее смотрел, а я делал вид, что ничего не замечаю. Иногда, когда ему надоедало почему-то долго видеть меня у себя в кабинете, он шептал: «Голубчик, быть может, Вы могли бы ходить несколько скорее»; я говорил почтительно: «Слушаюсь» и двигался чрезвычайно медленно. Должен сказать, что к нарушению дисциплины, в сущности, подавал нам пример сам С[авич], не говоря уже о его часто нецензурных выражениях и криках при посторонней публике, он, если не любил какого-нибудь начальника, открыто игнорировал его и даже ругал последними словами при своих подчиненных, даже при курьерах. Один товарищ министра, которого С[авич] терпеть не мог, прислал как-то раз к С[авичу] курьера за перепиской по какому-то делу; С[авич] писал срочную бумагу, обозлился, что его оторвали от хода его мыслей и крикнул: «Скажи ему, чтобы убирался к…», последовало площадное ругательство.

При свойстве наших характеров, повторяю, отношение ко мне С[авича] должно было перейти в раздраженную вражду, и это именно обстоятельство заставило меня через несколько лет уйти из любимого мною учреждения. Но, несмотря на описанные мною черты характера С[авича], а, может быть, отчасти и благодаря им, я никакой злобы не питал к нему, наоборот, любил его, как тип человека нешаблонного, незаурядного, чрезвычайно живого и, главное, вполне русского, т. е. удовлетворявшего главным и важнейшим, в мое идеале и представлении, чертам интересных и нужных людей.

Свойства живой души С[авича] особенно ярко сказались в той товарищеской сплоченности Земского отдела, которую С[авич] считал обязательной для учреждения. Я помню, как он искренно был изумлен и рассержен, когда один чиновник обнаружил незнание имени и отчества какого-то совершенно недавно причисленного к отделу молодого человека: «Не знать, как зовут вашего товарища по службе, это — стыдно», — говорил С[авич]. Сам правовед34, он никогда не проявлял никаких признаков предпочтения «своих» чужим: лицеистам35, универсантам и т. п.; все сотрудники Земского отдела были в его глазах одной семьей, которая пополнялась по признакам главным образом делового, а не личного свойства.

За такие качества Савича хотя часто и бранили после вспышек его, но в душе любили все служащие отдела.

Когда я представился С[авичу], он мне сказал, что я назначаюсь в 3-е делопроизводство36; я понятия не имел, хорошо это или плохо; веря в значение протекций, я решил, что не худо будет на всякий случай напомнить С[авичу], что я направлен к нему князем Оболенским; он спокойно на это ответил: «Я об этом знаю», и подтвердил, чтобы я отправился представиться заведующему 3-м делопроизводством С. В. Корвин-Круковскому. Всех делопроизводств в Отделе тогда было, кажется, шестнадцать37; размещались служащие в двух этажах очень тесно. Каждое делопроизводство имело большей частью только по одной комнате, в которой начальник отделения — делопроизводитель работал вместе со всем персоналом отделения. Поэтому я сразу же познакомился со всеми моими будущими сослуживцами по 3-му делопроизводству. Корвин, впоследствии начальник Управления по делам о воинской повинности38, скончавшийся теперь во время разных эвакуаций в Кисловодске от сыпного тифа39, был очень хорошо воспитанный лицеист, но тоже весьма нервный человек, почему у него часто были стычки с С[авичем]. Первая фраза, которую я от него услышал после обычных приветствий, меня слегка изумила в устах лицеиста — этого идеального со времен Пушкина олицетворения корпоративной товарищеской спайки: «Очень рад, — сказал он, слегка картавя по обычаю всех лицеистов, — что получаю сотрудника-универсанта: Вам, по крайней мере, не надо будет у нас переучиваться», и при этом нервный взгляд на некоторые дальние столы, за которыми помещалось несколько таких же юных, как я, чиновников. Ближе познакомившись с ними, я узнал, что дело было вовсе не в их образовательном цензе, а просто в том, что они ни к какой служебной карьере не стремились, мечтали хозяйничать в своих имениях, службой не интересовались и, так сказать, отбывали временную повинность — посидеть в министерстве первые годы по окончании [Александровского] лицея; лицеисты ведь причислялись к тому или иному ведомству сразу же по окончании курса, так сказать механически, а нуждающиеся в средствах получали даже какое-то ежемесячное пособие впредь до назначения на штатное место. Особой ненавистью к канцелярским делам отличался среди моих новых коллег милейший и добродушнейший барон Врангель, года через два получивший место земского начальника в своем уезде. Ничто его так не смущало, а нас не веселило, как появление на его столе какого-нибудь толстого дела с надписью Корвина: «Прошу разобрать и переговорить со мной». Шутя, мы иногда в отсутствие барона В[рангеля] раскладывали на его столе кипу разных старых дел; он с обычным опозданием являлся на службу, с ужасом смотрел на свой стол, начинал перелистывать дела, сокрушенно качал головой и незаметно-тихо исчезал дня на два-три «по болезни» в расчете, что громоздкие дела будут разобраны в его отсутствие кем-нибудь другим. Понятно, что Корвин, заваленный работой, был рад всякой лишней рабочей силе в его делопроизводстве, а потому приветствовал мое появление. Хотя К[орвин] был, как я говорил, человек нервный и раздражительный, у нас вскоре установились прекрасные служебные отношения. Молодежь его боялась и уважала, т. е. при появлении его прекращала разговоры и не нарушала вообще тишины в комнате, чтобы не мешать ему заниматься. Называли мы его за глаза «наставником»; «Тише, наставник идет», — кричал кто-нибудь из причисленных; вспоминалась гимназия, становилось безотчетно весело, но новый «наставник» и «новая» гимназия куда были живее, интереснее старой.