Выбрать главу

Его реакция была неожиданной: «Гриша! Какая гора?! Я сижу в такой помойной яме среди графоманских рукописей, боюсь, так и помру в ней!» Я увидел перед собой безмерно уставшего, одиноко несущего свой крест Константиновича. Оставив свою рукопись, я ушел от него в большом смятении. Спустя две недели мне позвонил Геннадий Красников: «Срочно приходите вычитывать гранки». — «Какие гранки?» — не поверил я своим ушам. «Вашей поэмы «Метель». Вообще-то мы в альманахе поэмы принципиально не печатаем, но для вас решили сделать исключение». Той же весной 1982 года вышла в издательстве «Современник» моя книга стихов «Грозы» с предисловием Старшинова. Он писал: «Чувство ответственности за человека, за свою судьбу и за судьбы других проходит через многие его стихи. Этим чувством пронизана и маленькая поэма «Метель», в которой есть такие значительные строки, написанные на борту самолета:

Когда ж невольно на мгновенье На землю опускал я взор, Картина виделась мне та же: Земля — корабль, что бури ждет, И только чувство экипажа Ее от гибели спасет».

Это предисловие окрылило меня и вместе с тем заставило поволноваться. Ведь штрих о том, что строки из поэмы были написаны мною в самолете, мог стать серьезным поводом для служебного разбирательства: не стихотворствую ли я во время полета? Но мои опасения не оправдались. Однако и разрываться между двумя работами — летной и литературной — с каждым годом становилось все тяжелее. Когда я ушел из авиации, «рота Старшинова» стала для меня единственной в своем роде школой поэтического общения, где можно было и спорить, и высказывать наболевшее. Старшинов и его неизменный помощник Красников были душой такого общения. Благодаря им любые, даже самые острые баталии, чаще всего заканчивались миролюбиво. Нужно сказать, что двери альманаха были всегда открыты для поэтов всех направлений, и, разумеется, в нем случались стихийные бои сторон. Как-то я доказывал, что мы, живя в аварийном мире, должны стремиться к чистоте эфира, к немедленной ответственности и т. д. Меня тут же обвинили в том, что я посягаю на свободу личности. Даже мой близкий друг объявил мне, что я все свожу к самому себе, к своему мировоззрению. «Николай Константинович, и вы так думаете?» Старшинов ответил мгновенно: «Я думаю, Гриша, что настоящий поэт обязательно всё сводит к себе и это всё пропускает через свое сердце. Вопрос только в том, как он это всё и во имя чего выражает. Я думаю, что без этого качества поэт вообще невозможен. И Пушкин ведь всё сводил к себе, и Лермонтов, и Блок, и Есенин. Не всем одинаково удалось это, конечно. Мне вот по моей редакторской должности приходится читать сотни рукописей способных молодых поэтов, но, увы, круг их интересов очень ограничен. Больше устаешь не от количества прочитанного, а от мелкотемья…»

Я не без смущения подумал тогда, что как личность он мне почти не известен. И только ли мне одному? Поэтому когда осенью 1984 года он предложил мне съездить с ним на рыбалку, я согласился при условии, что мы возьмем с собой фотографа Вячеслава Карева. Ведь через два месяца Старшинову исполнялось 60 лет, и мне пришло в голову опубликовать с ним беседу к этой дате. На рыболовной базе, что на реке Медведице, нам со Старшиновым отвели отдельную комнату, где после дороги мы мгновенно уснули. Среди ночи я проснулся и при свете луны увидел сидевшего на кровати в согнутом положении Константиновича. Он разматывал с ноги, чуть выше щиколотки, потемневший от крови бинт. «Что с вами?!» — испугался я. «Ерунда, — сказал он, заметно смущаясь оттого, что разбудил меня, — осколки от немецкой гранаты выходят». И действительно, включив свет, мне удалось извлечь пинцетом осколочек железа размером с помидорное семечко. Утром, проснувшись в полной уверенности, что рыбалка сорвалась, я с удивлением узнал, что Константинович уже удит с Володей Бровциным в лодке на лесной речке Пудице, притоке Медведицы. К обеду рыбаки вернулись. Володя нес удочки, за ним прихрамывал сияющий Старшинов. Он буквально преобразился, на лице — восторг, хотя, насколько я помню, восхитительного улова не было.

Это счастливое преображение он сам замечательно выразил в ранее написанном стихотворении «Ах, лесная речка Пудица — родниковая вода…», посвященном, кстати, Володе Бровцину и Саше Замятину, с которыми я имел немалое удовольствие общаться. Разговор же с самим Константиновичем, из-за его полного ухода в рыбалку, состоялся уже в Москве. Однако эту беседу с ним ни к юбилею, ни после так и не опубликовали. Включаю ее в свои воспоминания как документ того времени.

«— Я родился в Москве, а вырос в деревне Рахманово под Загорском (ныне Сергиев Посад. — Г. К.). Почти круглые сутки находился на чистом воздухе в лесу на реке. Травы и деревья знал хорошо. Меня ведь лесовиком звали в деревне. Ребята деревенские сидят на завалинках, а я убегу в лес, рыбу ловлю. Все детство на природе. А природа, она облагораживает человека, все самое красивое с ней связано, все самое здоровое. Ты вот сказал, что меня не берет никакая душевная коррозия. Видимо, с малых лет я получил какой-то большой заряд оптимизма, которого, вот видишь, до шестидесяти лет хватает. Хотя у меня было время и разочароваться во всем, и стать пессимистом, потому что по ходу моей жизни было так, что и люди, которым я помогал, подлости потом мне делали, и сам я не так жил, как хотелось бы в идеале… Но был такой заряд с детства. Может быть, природа, может быть, большая семья. В нашей семье восемь детей было.

— Вы хотите сказать, что пессимизм и эгоизм зарождаются там, где ребенок растет одиноким в семье?

— По-моему, это убожество, когда ребенок растет в семье один. Он ведь сразу формируется как эгоист. Его пичкают. Ему одному все внимание. Он никогда ни с кем ничем не делится. А пессимизм — это оторванность, это одиночество. Одинокий ребенок ни чувства брата, ни чувства сестры не знает. А большая семья большой жизненный заряд дает. Она дает чувство семьи… Русский национальный характер всегда отличался цельностью. Сострадание и сопереживание неотъемлемые наши черты. Это неспроста. Испокон века у нас крепкие семьи были, 3–4 ребенка считалось только-только, а нормально, так 5–6, хотя и 12, и 14 было. Потом, раз большая семья, то, конечно, и трудности материальные. А их надо преодолевать. И человек как-то к этому с малых лет приспосабливается.

— То есть в большой семье появляется напряжение каких-то неизбежных преодолений?

— Ну да, преодолений — неизбалованность, участливое отношение друг к другу. А когда один ребенок растет, мне кажется, это противоестественно. В природе нет такого. Все в природе растут большими семьями: цветы, птицы, деревья, травы, рыбы… Мало что растет в одиночку. Настоящий строевой лес вырастает, так сказать, в коллективе. Одинокая сосна, например, всегда крючковатая, всегда разлапистая. А в строевом лесу ей мешают соседние сосны, и она тянется к солнцу, вверх и вырастает стройной. Одинокое дерево, хотя оно, может быть, и крепкое, для строительства не годится. Так и зажравшийся человек, которому все соки отдавали, только для себя их и использовал.

— Николай Константинович, у вас есть такие строки: «Река вошла в болото ржавое. И больше не было реки». То есть мысль ваша такова — с одной стороны, будь в коллективе, а с другой — не теряй самого себя. В природе вы все время прослеживаете чисто человеческое.

— Ну да. Природа ведь всегда идет параллельно с человеческой судьбой. Как только река остановилась или остановлена плотиной, так вода сразу и зацветает. Или возьмем деревенский колодец, пока из него много воды берут, вода в нем свежая, родниковая. И наоборот, если мало им пользуются, вода в нем значительно хуже. Во время войны, когда через деревни проходили части, все вычерпывали из колодца, все выскребали до дна — ведром глотка воды не наберешь. Зато потом там такая хорошая вода была. А когда вода застаивается, естественно, туда и всякие жуки падают, она разлагаться начинает. И с человеком точно так же, если он замкнулся на себе, душа его застаивается. Человек живет общением.