Выбрать главу

— Ночью. Я сова, сыч, работаю ночью. Ложусь спать в четыре часа утра…

— Но значит — вы все время недосыпаете…

— Я привык к этому (в окопах, на фронте), я старый солдат…

Николай Старшинов был с виду хрупкий, «из трех лучин собранной», если говорить языком моей матушки, а работал и тянул свою упряжку, как ломовая лошадь, не щадя и не жалея себя и своих сил. И большую часть своих сил он тратил не на себя, а на людей. И никогда не отмахивался от них и от их проблем. А от своих друзей с их проблемами — и подавно.

Когда в период рыночных реформ я без всяких средств к существованию переехала из Рязани в Москву и билась здесь как рыба об лед, стараясь удержаться на плаву и остаться поэтессой и свободной художницей, и не знала, где и как выпустить новую книгу стихов, если уже не за государственный счет, то хотя бы за «свой», которого у меня не было, то есть за счет «инвесторов», если не спонсоров, по минимальной цене — занять у кого-нибудь денег и выпустить книгу, а потом продать ее и расплатиться с долгами и сделать самой себе какой-то навар, какой-то гонорар и выкарабкаться из своей экономической ямы, он показал мне дорожку в фирму «РОЙ», к издательнице Галине Вячеславовне Рой, благодетельнице; бедных поэтов, у которой он выпустил том литературных мемуаров «Лица, лики и личины», а потом и еще один. То есть он послал меня не на три буквы, а туда, где сам печатался, где его привечали. И дал мне в долг (а не в долг я их у него и не взяла бы) 500 тысяч рублей (в старой номинации, 1994 года, то есть 100 долларов) на книгу (добавил их к тем, что я подзаняла у других своих друзей). Сказал:

— У меня сейчас у самого лишних денег нет (все, что он заработал и накопил за жизнь, у него слопала инфляция 1991 года. — Н. К.)… Мне надо свой тираж выкупать и продавать его и набирать деньги на новую книгу… Но надо же тебе помочь…

Не сказал: «А пускай кто-нибудь еще тебе поможет. Я не могу».

А сказал: «Но надо же тебе помочь». То есть: «Но как же я могу тебе не помочь?»

У него оказалась легкая рука (и всегда она была у него на меня легкая)… И я неожиданно быстро (неожиданно и для него, и для самой себя) вернула ему его деньги, с учетом инфляции, как и всем другим своим друзьям, когда продала часть своего тиража. Но думаю, что если бы я и не вернула их ему (хотя этого не могло быть, раз я взяла их в долг и обещала вернуть, под свое честное слово), если бы я прогорела на своем «бизнесе», он никогда не спросил бы их у меня, такой он был добрый и совестливый человек. Кстати сказать, многие пользовались и злоупотребляли этим и брали у него деньги «с концами», без отдачи.

И когда я потом продавала свои книги, «Интим» и «Семейную неидиллию» (в основном «на площадях и улицах столицы»), а он — свои, «Лица, лики и личины» (в основном на литературных вечерах в Москве, в Арзамасе, в Обнинске, в Твери и т. д.), мы перезванивались с ним, как друзья по несчастью, и обменивались опытом в новой для нас обоих профессии реализаторов своей продукции. Время от времени наши пути пересекались, то в редакциях, то на литературных вечерах в ЦДЛ и ЦДРИ[5], куда он меня приглашал.

У него открылась на ноге старая фронтовая рана, язва, и никак не залечивалась. И в последние годы он, подсогнувшийся под всеми грузами, лежавшими на его плечах, постаревший (хотя всю жизнь был «моложавым») и совсем поседевший, ходил с палочкой, как лесовичок, с можжевеловой клюшкой, про которую я сочинила частушку:

А я хожу, хожу, Хожу с Колюшечкой, А Колюшечка Ходит с клюшечкой.

…Самая последняя моя встреча с Николаем Старшиновым, когда он был еще на ногах, хотя и с «клюшечкой», произошла в издательстве «Молодая гвардия», в коридоре около редакции дочерней «Звонницы», в июле 1997 года, и получилась веселой и комичной, как и самая первая встреча. Николай Константинович сидел в широком кресле, тоненький, не толще своей «клюшечки», в окружении людей, сотрудников издательства и своих учеников. Я показала ему только что вышедший в фирме «РОЙ» номер возрожденного альманаха «Истоки» с его и моими частушками и с моими стихами, адресованными ему. И мы стали вместе листать альманах. И я сказала:

— Дайте я хоть посижу с вами рядышком. Давно с вами не сидела…

Он, дурачась, уступил мне часть своего кресла, подвинулся влево. Я пристроилась на сиденье рядом с ним. И сказала:

— Какие мы с вами компактные! В одном кресле умещаемся, на одной доске…

— Да, только я занимаю одну треть кресла, а ты — две… — сказал Николай Константинович, намекая на то, что он похудел, а я (наконец-то) потолстела.

А потом я узнала, что он поехал в Тверскую область, в деревню, к себе на дачу, на озеро, куда ездил каждое лето, отдохнуть от «шума городского», от суеты, от бумаг, проветрить мозги, половить рыбу, и там, на рыбалке, прямо в лодке, когда он ловил очередного «язя» для своих стихов, а поймал крупную рыбину, щуку, его настиг и свалил инсульт. И потом я видела Николая Константиновича уже прикованным к постели, парализованным, когда навещала его в госпитале и у него дома (с разрешения его жены Эммы и дочки Руты, двух его ангелов-хранителей)… Держался он, надо сказать, очень мужественно, как настоящий боец, как стойкий оловянный солдатик, хотя испытывал адские физические муки. Он не жаловался на них, а просто констатировал их наличие как факт:

— Я был на войне. У меня были серьезные ранения. Я всякие боли знал, но таких, какие у меня сейчас бывают, я даже представить себе не мог…

К его физическим болям примешивались и моральные… за судьбу (да не прозвучит это дежурно или напыщенно) России, которую он защищал, отстаивал с оружием в руках и которая так «изменилась» за годы (если бы только в лучшую сторону), что «даже сыну не узнать», и за судьбу поэзии (и «Поэзии»), которой он отдал жизнь, и за судьбу своих учеников.

— Генка… Касмынин… в больнице… — говорил он не очень послушным, немного костяным, анестезированным языком. — У Генки рак, а он об этом не догадывается… или догадывается… Как он, Генка?.. — спрашивал Николай Константинович.

И я не говорила ему, что Генки уже нет, что Генка уже ушел «в мир иной». Я молчала как рыба, чтобы не расстроить и не убить, не доконать его. Только сказала:

— Да я давно Генку не видела, года два… Да вы лучше о себе думайте, Колюлечка Константинович[6]. Что вы всё о других? И говорите поменьше. Силы свои экономьте, не расходуйте их зря. Вам пока не надо много говорить…

— А ты-то как на своих вольных хлебах… в такое время… — не унимался он, переходил с Генки на меня. — Тяжело тебе…

Мне тяжело! А ему, лежащему на смертном одре, с его болями и муками, не тяжело?!

Он даже пробовал шутить, по традиции. Когда я прощалась с ним у его постели последний раз, перед Новым годом, на День Николы, и еще не знала, что уже никогда не увижу его живым, он взял мою руку и долго, долго, долго и как-то замедленно жал и тряс ее и спрашивал у меня между паузами:

— Много у меня еще сил-то? Много у меня сил?..

— У-у, скока много… Колюля Константинович… Вы скоро подниметесь… Только не торопитесь с этим. Лежите пока. Отдыхайте пока. Восстанавливайте свои силы и новых сил набирайтесь. До свидания. Я к вам еще приду…

Приду… на его похороны… И это будет самая последняя моя с ним встреча на этом свете. 10 февраля 1998 года.

…Я раньше боялась мертвых. Но Николай Старшинов был в гробу какой-то такой весь трогательный, «просветленный» и милый, как воспетый им ванька-мокрый, «ненаглядный наш цветок», и прямо как живой, и опять «моложавый», хотя и иссушенный болезнью.

Для меня он и останется живым — и в моих воспоминаниях о нем, и во всех его книгах, которые нам еще предстоит оценить, как они того заслуживают, и которые он, слава Богу, успел не только написать, но и «в дело произвести», напечатать.

«Да утешатся плачущие», — сказал на панихиде по «усопшему Николаю» Старшинову священник в церкви Вознесения у Никитских ворот. Я пока утешаюсь только тем, что из-за своего безденежья (а «безденежье — оно как бездорожье») я не поехала в начале февраля в Рязань, в гости к своим родным и к матушке своей и смогла проводить своего учителя в последний путь и бросить в его могилу горсть земли. И еще я утешаюсь тем, что ему сейчас — «в мире ином», наверное, не тяжелее, чем было здесь, особенно в последние годы, месяцы и дни своей жизни, и что он увидится там с теми своими друзьями, которые ушли туда раньше него, и что душа его будет прилетать на землю и что на земле есть кому беречь память о нем и любить его, и в XX веке, до конца которого осталось два года, и в XXI веке…

вернуться

5

Центральный дом литераторов и Центральный дом работников искусств.

вернуться

6

Когда-то я спросила Николая Старшинова: «А как ваша мама звала вас в детстве, когда вы были маленьким?» Он сказал: «Колюля». И с тех пор я иногда звала его Колюля Константинович. — Прим. Н. Красновой.