Я вспомнил свою беседку и уверенно ответил:
– Конечно, лучше!
Саша сбросил с плеч на землю свой сюртучок и, засучивая рукава, поплевав на ладони, предложил:
– Когда так, давай драться!
Драться мне не хотелось, я был подавлен ослабляющей скукой, мне неловко было смотреть на озлобленное лицо брата.
Он наскочил на меня, ударил головой в грудь, опрокинул, уселся верхом на меня и закричал:
– Жизни али смерти?
Но я был сильнее его и очень рассердился; через минуту он лежал вниз лицом, протянув руки за голову, и хрипел. Испугавшись, я стал поднимать его, но он отбивался руками и ногами, всё более пугая меня. Я отошёл в сторону, не зная, что делать, а он, приподняв голову, говорил:
– Что, взял? Вот буду так валяться, покуда хозяева не увидят, а тогда пожалуюсь на тебя, тебя и прогонят!
Он ругался, угрожал; его слова рассердили меня, я бросился к пещере, вынул камни, гроб с воробьём перебросил через забор на улицу, изрыл всё внутри пещеры и затоптал её ногами.
– Вот тебе, видел?
Саша отнёсся к моему буйству странно: сидя на земле, он, приоткрыв немножко рот и сдвинув брови, следил за мною, ничего не говоря, а когда я кончил, он, не торопясь, встал, отряхнулся и, набросив сюртучок на плечи, спокойно и зловеще сказал:
– Теперь увидишь, что будет, погоди немножко! Это ведь я нарочно сделал для тебя, это – колдовство! Ага?..
Я так и присел, точно ушибленный его словами, всё внутри у меня облилось холодом. А он ушёл, не оглянувшись, ещё более подавив спокойствием своим.
Я решил завтра же убежать из города, от хозяина, от Саши с его колдовством, от всей этой нудной, дурацкой жизни.
На другой день утром новая кухарка, разбудив меня, закричала:
– Батюшки! Что у тебя с рожей-то?..
"Началось колдовство!" – подумал я угнетённо.
Но кухарка так заливчато хохотала, что я тоже улыбнулся невольно и взглянул в её зеркало: лицо у меня было густо вымазано сажей.
– Это – Саша?
– А то я! – смешливо кричала кухарка.
Я начал чистить обувь, сунул руку в башмак, – в палец мне впилась булавка.
"Вот оно – колдовство!"
Во всех сапогах оказались булавки и иголки, пристроенные так ловко, что они впивались мне в ладонь. Тогда я взял ковш холодной воды и с великим удовольствием вылил её на голову ещё не проснувшегося или притворно спавшего колдуна.
Но всё-таки я чувствовал себя плохо: мне всё мерещился гроб с воробьём, серые, скрюченные лапки и жалобно торчавший вверх восковой его нос, а вокруг – неустанное мелькание разноцветных искр, как будто хочет вспыхнуть радуга – и не может. Гроб расширялся, когти птицы росли, тянулись вверх и дрожали, оживая.
Бежать я решил вечером этого дня, но перед обедом, разогревая на керосинке судок со щами, я, задумавшись, вскипятил их, а когда стал гасить огонь, опрокинул судок себе на руки, и меня отправили в больницу.
Помню тягостный кошмар больницы: в жёлтой, зыбкой пустоте слепо копошились, урчали и стонали серые и белые фигуры в саванах, ходил на костылях длинный человек с бровями, точно усы, тряс большой чёрной бородой и рычал, присвистывая:
– Пре-освященному донесу!
Койки напоминали гробы, больные, лёжа кверху носами, были похожи на мёртвых воробьёв. Качались жёлтые стены, парусом выгибался потолок, пол зыбился, сдвигая и раздвигая ряды коек, всё было ненадёжно, жутко, а за окнами торчали сучья деревьев, точно розги, и кто-то тряс ими.
В двери приплясывал рыжий, тоненький покойник, дергал коротенькими руками саван свой и визжал:
– Мне не надо сумасшедших!
А человек на костылях орал в голову ему:
– Пре-освящен-ному-с…
Дед, бабушка да и все люди всегда говорили, что в больнице морят людей, – я считал свою жизнь поконченной. Подошла ко мне женщина в очках и тоже в саване, написала что-то на чёрной доске в моём изголовье, – мел сломался, крошки его посыпались на голову мне.
– Тебя как зовут? – спросила она.
– Никак.
– У тебя же есть имя?
– Нет.
– Не дури, а то высекут!
Я и до неё был уверен, что высекут, а потому не стал отвечать ей. Она фыркнула, точно кошка, и кошкой, бесшумно, ушла.
Зажгли две лампы, их жёлтые огни повисли под потолком, точно чьи-то потерянные глаза, висят и мигают, досадно ослепляя, стремясь сблизиться друг с другом.
В углу кто-то сказал:
– Давай в карты играть?
– Как же я без руки-то?
– Ага, отрезали тебе руку!
Я тотчас сообразил: вот – руку отрезали за то, что человек играл в карты. А что сделают со мной перед тем, как уморить меня?
Руки мне жгло и рвало, словно кто-то вытаскивал кости из них. Я тихонько заплакал от страха и боли, а чтобы не видно было слёз, закрыл глаза, но слёзы приподнимали веки и текли по вискам, попадая в уши.