— Проснулась? Ишь с дороги как умаялась, за столом уснула, — улыбается тётя Мария, гремя в сенях косой. — Выспалась? Сейчас поедим и отправимся убирать сено.
— Эй, Мария! — кричит с улицы толстая рыжая бабка. — Председатель сказал, танк-то наш уже воюет!
— Какой танк, тётя Мария? — спрашиваю я, запивая картошку молоком.
— Тот, что мы всем бабьим колхозом купили. Ты думала, за лук мешок денег себе взяла? Нет, девонька! Мужикам нашим воевать помогаем. Пусть гусеницами давят этих гадов! Только вот с сеном управимся.
В поле женщины широко размахивали косами. Временами они останавливались, доставали из кармана какой-то плоский камень и начинали дзинькать по кривой, сверкающей на солнце, косе. Я вспомнила, как мы с братом заготавливали сено для козы. Но тётя Мария косы мне не дала, а велела деревянными граблями ворошить сено. Поворошишь-поворошишь, в траве поваляешься. А запах какой. Так бы и пила воздух. К вечеру еле пришла домой. Ломило ноги, руки и даже спину. Тут ещё зуб привязался. Болит и болит.
— Вот что, — говорит тётя Мария, — ложись сегодня на лавку, тулуп возьми. Ноги согреешь, пройдёт.
Подстелила я одну полу тулупа под себя, другой полой прикрылась. Только засыпать стала, как кто-то кольнул в ногу. А вот опять, уже в бок, в спину. Всю ночь вертелась в тулупе. Зуб так разболелся, что нет терпения. Встала, по избе хожу, зуб нянчу.
— Ты чего не спишь? — спрашивает тётя Мария.
— Колется что-то и зуб болит.
— Так это ж блохи?! Тулуп, поди, не выколотила?
Глянули в тулуп, а там блох видимо-невидимо. Чёрные, блестящие, так и прыгают, будто через верёвочку скачут.
Прошло несколько дней, зуб не унимается, болит, врача в деревне нет. Насыпала мне тетя Мария в заплечный мешок жита, килограммов десять.
— Снесёшь? — спрашивает.
— Конечно, снесу! — радуюсь я.
Председатель колхоза в город собирался ехать. Тетя Мария меня с ним и отправила. Быстро домчала нас в тележке лошадка, даже жалко, что деревня так близко от города. Высадили меня на Бежецком тракте.
А клоуна-раскидайчика я ещё раньше тёте Марии подарила.
На дороге скопилось пропасть народа. И все мешочники. Села я на лавку у дома. Дом чудной: окон нет, одна дверь. Видно, раньше здесь был амбар. Сижу. День прождала, машин нет. Те, что нагружены, пассажиров не берут. Пришла ночь. Мне уж не так страшно, как тогда. Люди кругом, на мешках сидят, дремлют. Я тоже за мешок свой держусь. Смотрю, в чудном доме открывается дверь. Дверь широкая, как ворота. Зовёт меня молодая женщина:
— Заходи! Ну чего чураешься? — а мне боязно, за мешок с житом ещё крепче держусь. — Да ты не бойся! Нужен мне твой мешок! Иди, ложись.
Осмелела я. Захожу. Затворила женщина дверь. Стало очень темно. Женщина чиркнула спичкой, зажгла керосиновую лампу.
— Есть хочешь?
— Хочу. И пить хочу.
— Я так и думала. Несколько раз прошла, всё сидишь. Куда собралась?
— В Калинин.
— А кто там есть?
— Мама, брат.
— Отец на фронте?
— Мы не знаем, где он. Мы из Ленинграда. Говорят, на Дальнем Востоке. Он в тридцать седьмом арестован.
— Понятно, — тихо вымолвила тётя Наталья. — А мы — беженцы из Украины, — кивнула головой в сторону угла. Там на кровати лежали старая женщина и маленький ребёнок. — Вот только и осталось от большой семьи, — женщина тяжело вздохнула.
— У нас никого на фронте, — продолжала я. — Всем письма пишут, а нам нет.
— Спокойнее. Но пишут не только письма, — добавила женщина. — У нас пятеро на фронте. Всё время душа болит. — Немного помолчав, спросила: — Как это твоя мамка решилась одну отпустить?
— Голодно. Тётя Мария звала. Брат и мама не могут. Мама сказала: «Всё лишний рот долой». А потом я — большая. Мне скоро четырнадцать лет!
— То-то и оно, что большая. Время ещё такое, нельзя расставаться. А потом... Да ладно. Вот суп. На тарелке — хлебушек.
Я никогда никому не рассказывала о своём отце. Может показаться, что я совсем не думаю о нём. Это — неправда. Всё, что светлое от детства, — всё от него. Что случилось в Ленинграде до войны, я долго не понимала. Два чувства всегда были рядом: любовь к отцу и страх перед кем-то. Этот страх появился сразу, как только остановился поезд, на котором мы уехали из Ленинграда. Страх, что у нас нет дома, что нас выгоняют из детской комнаты при вокзале. Страх, который повторялся из месяца в месяц более трёх лет, когда, взяв узелок с вещами и едой, уходила мама отмечаться в комендатуру НКВД. Иногда она брала нас с собой. Мама смотрела на меня и брата глазами, полными слёз и тревоги, словно в последний раз. Она, оказывается, выслана из Ленинграда как жена врага народа. Это было страшно произносить вслух. Значит, и мы — дети врага народа? Мы знали, что произошла ошибка. Ошибку нашли бы, но началась война. Мы ждали и боялись. Потому я никогда никому не рассказывала своём отце.