Выбрать главу

Когда наконец кто-то из них додумался сам поехать в Большие Исаевичи, там он узнал, что Пухтевич в деревне действительно побывал, но не в сельсовете, а на базаре, где продал велосипед. В последний раз его видели направляющимся вместе с девочкой в сторону железнодорожной станции.

Вот только после этого обе женщины появились у меня в консультации. Приехали на попутной машине или, может быть, даже прибежали, такой у них был вид. Причем снова не могу не вспомнить, как все это происходило. Крики, плач, причитания. Я ничего не могу взять в толк, потому что одна не может высказать своих мыслей членораздельно, а другая почти все время плачет. И кричит что-то добрейшая моя старуха-хозяйка, верещит на русском, белорусском, еврейском языках одновременно. Что-то кричат и другие женщины, оказавшиеся в это время у меня на приеме. Кто-то из них выскакивает на кухню, чтобы принести воды.

А я стою посреди этого всеобщего хаоса и сначала не могу понять, чего они, эти женщины, от меня хотят: я – не прокурор, ни начальник милиции, у меня нет ни власти, ни даже телефона, чтобы кому-нибудь из них сообщить о случившемся. Но в то же время я понимаю, что обязан помочь этим людям и помочь незамедлительно.

Вместо с Пухтевич и Гринченко (это фамилия пожилой) бегу в прокуратуру к Михаилу Павловичу.

* * *

Как и юридическая консультация, прокуратура – это тоже очень небольшая бревенчатая изба и расположены они совсем близко друг от друга, так что упоминавшиеся уже куры моей хозяйки не раз наведывались и туда, для этого им нужно было преодолеть расстояние лишь в каких-нибудь двести – двести пятьдесят метров, пройдя чужими дворами и не выходя даже на улицу.

Вот этими кратчайшими «куримыми» тропами мы все трое и прибегаем в прокуратуру. Входим. В приемной толстая секретарша Катя (кроме секретаря судебных заседание Зиночки, все секретарши у нас в районе почему-то толстые и некрасивые) говорит, что Михаил Павлович у себя, и я прохожу к нему в кабинет. Вхожу(один, женщины пока остаются в приемной.

Конец рабочего дня. Михаил Павлович сидит, но не за своим письменным столом, а за маленьким столиком сбоку от него, с ним секретарь райкома партии (кажется, второй, по идеологии) и они играют в шахматы. Мое появление у себя в кабинете он встречает с явным недоумением, не предлагает мне сесть и не оставляет шахмат, лишь несколько от них отстраняется, вскидывает на меня крайне удивленный взгляд. Почему?

У меня, наверное, очень взъерошенный вид, вот почему он так и удивлен, соображаю я и спешу ему рассказать о причине такого своего неожиданного прихода, но чем дольше он меня слушает, тем большее удивление выражает его лицо, И причина этого, по-моему, совсем не в моем рассказе. В чем же тогда?

Я должен сразу сделать одно небольшое пояснение. Не любят (и имеют, к сожалению, для этого достаточно оснований) многие мои колеги из прокуратуры и из милиции дела семейного характера. В прокуратуру (в милицию) прибегает рыдающая жена и умоляет, чтобы ее мужа поскорее привлекли к ответственности да понадежнее упрятали за решетку: он – и дебошир, и пьяница, он избивает детей и тому подобное. А еще неделю или две спустя она снова прибегает, но уже чтобы его поскорее выпустили. Потому что никакой он, оказывается, не дебошир, ничего она такого не говорила – это ее заставили говорить. И «бумагу» (жалобу) тоже заставили подписать. Против супруга и отца детей, против единственного их кормильца. Кто заставил? Прокурор, начальник милиции. А как же? Он писал, она только подписывала: она ж неграмотная… И последствия для прокурора или начальника милиции бывают самыми неприятными.

И вот Михаил Павлович явно озадачен моим появлением да еще с двумя женщинами, о которых я успел ему рассказать, до сих пор не сообразив предложить мне стула, хотя сам сидит. Сидит настороженный и смотрит на меня так, словно бы ожидает от меня какого-то подвоха. Не могу же я знать – они мне об этом не сказали и не сказала толстая Катя, – что Пухтевич и Гринченко успели уже у него побывать и что это он сам, желая, должно быть, от них избавиться, направил их ко мне. Чтобы написать им исковые заявления в Березовский, по месту жительства ответчика.

– О возрасте ребенка и о возврате денег, – так он это теперь и мне поясняет. И вопросительно на меня смотрит. – А что же еще?

Нет, положение Михаила Павловича, конечно, незавидное. К тому же наш разговор происходит в присутствии райкомовского секретаря. Тот – член бюро, а Михаил Павлович только мечтает таковым стать. Даже его заместитель Павлик Горогуля, курирующий соседний Глусский район, где нет пока собственной прокуратуры, – член тамошнего бюро, а вскоре, как известно всем, станет и тамошним прокурором. И так просто отмахнуться от участия в этом деле Михаил Павлович не может. Он поэтому очень-очень возмущается подлостью негодяя Пухтевича, не жалеет для него никаких красок («Мошенничество ведь? Чистое мошенничество? Статья сто пятидесятая «а» – так ведь?). Но в то же время явно семейный, гражданский характер этого дела тоже не дает вроде бы ему оснований…

Я не знаю, мне трудно дать название тому, что я испытал, когда все это от него услышал и не сразу, но некоторое время спустя начал понимать суть услышанного. Оно было похоже па физическую боль и такую же боль мне хотелось причинить и ему, всему вообще человечеству… Но я, конечно, никому ничего не причинил, а только говорил, доказывал, быстро исчерпав весь запас слов, которые можно произносить в официальном месте, и продолжал стоять, не зная, что делать дальше. А главное, я понимал, что уходят бесценные минуты, в течение которых можно еще надеяться задержать Пухтевича – с каждой минутой эта надежда улетучивалась, превращалась в дым…

И вот я опять говорил, долдонил одно и то же, повторяя в десятый, может быть, в сотый раз, какой это редкий негодяй, Пухтевич, и как необходимо его задержать, хотя бы ради ребенка, не жалел красок. Михаил Павлович был снова невозмутим, сидел со сложенными перед собой руками и слушал – очень-очень спокойный человек, очень рассудительный, все для себя решивший и не оставивший места ни для каких инотолкований.

Но он был еще и очень непростым человеком, наш Михаил Павлович! Он не так просто сказал свое «нет». Вызвал из приемной Пухтевич и Гринченко и внимательнейшим образом выслушал в моем присутствии и их. Выслушивал как бы даже опять-таки сочувствуя, переживая. А потом позвонил в Минск, в областную прокуратуру, и, изложив все дело так, чтобы и там сказали «нет», снова произнес его как уже окончательное, но идущее не от него самого, а откуда-то оттуда, сверху – разве он волен не подчиняться тому, что решено наверху?

А я смотрел на него, смотрел и на двух женщин, когда

смысл того, что говорил Михаил Павлович, стал им понятен, и опять на него, и тоже, кажется, что-то начинал пони, мать, и с опозданием, с обидным опозданием молодости, которую иногда буквально ненавидишь, вспоминая о том, как часто ты в то время позволял себя морочить…

Уходя, я все же его предупредил – и сказал это уже без всяких эмоций, сухо и по-деловому: сухой деловой разговор двух юристов, – что считаю его действия неправильными и незаконными, а наш спор с ним неоконченным. Он ответил: «Сколько угодно! Можете жаловаться на меня и в областную прокуратуру, и вообще куда захотите!» – Я пообещал, что непременно буду жаловаться. На том мы с ним и расстались.