Они рассматривают раздавленный гриб и одинокую березку, расцарапывая себе лица и руки, продираются сквозь кустарник, чтобы ее лучше разглядеть, рассматривают и сосну с обглоданным боком, а заодно и сидящую на ней птицу, и,он решается предположить, что это – сорока, поскольку нечто похожее было когда-то изображено в его школьном учебнике для четвертого класса, она же и этого предположить не может… И оба они здесь уже несколько часов, но ни разу, кажется, даже не успели поцеловаться…
А время уже перевалило за вторую половину дня и близится к вечеру, в лесу почти сразу становится и холодно Й почти темно. И надо уходить.
Завтра утром комсомольский работник вернемся в свой Минск, свой областной аппарат, чтобы поднимать молодежь на борьбу за светлое будущее (одной отдельно взятой Минской области. Юрист останется здесь бороться за торжество справедливости в отдельно взятом Стародорожском районе. И никогда уже, наверное, больше не встретятся и не поцелуются никогда.
А жаль!…
Вот такой была эта моя первая встреча со стародорожским лесом. И до чего горько сознавать, что все самое невеселое, что мне довелось в те годы увидеть, было тоже связано с лесом, местом, словно бы созданным Богом для добра и радости.
Глусское дело, которое слушалось выездной сессией Минского областного суда, а поддерживать обвинение должен был старший помощник областного прокурора Розов, человек, которого побаивались и не такие адвокаты, как я, на первый взгляд выглядело вроде бы и не особенно замысловатым, но расследование его проходило туго и заняло много времени.
Приближался кермаш, и трое мужчин, все люди сравнительно немолодые, жители одного села, собрались в лесу, чтобы выгнать самогон. Здесь нужны пояснения. Лес для такого рода трудов – самое падежное место и проводится это мероприятие организованно и четко. У аппарата, принадлежащего, как правило, всему селу, – строго соблюдаемая, заранее расписанная по часам мужская очередь. И еще, если возле аппарата будет совершено преступление и вы сделаете предположение: перепились, мол, люди, то на вас посмотрят, как на полною несмышленыша из какой-нибудь глубинной заскорузлой Одессы. Возле аппарата люди не пьют – возле аппарата они работают…
Итак, трое мужчин в лесу гнали самогон. Когда на другой день утром неподалеку от того места, где они жгли костер, нашли труп четвертого со следами множественных побоев на теле, а их задержали (кто именно в данное конкретное время топит, известно доподлинно), пи один из них виновным себя в ого смерти не признал. Каждый объяснял так: был кажется, какой-то спор, потерпевший, ничтожный старый пьянчужка к кому-то все время приставал, его отгоняли. А потри вроде бы и побили. Но кто именно бил и как вообще все это происходило, сказать не могу, потому что сам я в это время вздремнул у костра и ничего не видел.
Так проходит месяц, два месяца. И – никаких улик против кого-нибудь в отдельности, никаких подозрений. Поджимают следственные сроки. И тут один из троих, этакий колючий мужичонка, некто Икельчик, неожиданно резко меняет показания. Надоела ему, дескать, эта тягомотина и он решил сказать правду. Не двое из них троих били подошедшего четвертого, а били трое: те двое, что находились с ним, Икельчиком, в лесу, Шушеня и Кумагер, и зять Кумагера, бывший председатель колхоза Авхимович. А пришел этот Авхимович намного позже всех, и он, Икельчик. попросту поначалу о нем забыл.
Так в деле появляется четвертый подозреваемый и вскоре все они четверо предстают перед судом.
Я должен был защищать Авхимовича, подменив в самый последний момент заболевшего адвоката из Минска. Приезжаем в Глусек, где было совершено преступление. Здесь, как это нечасто бывает, в суде полно народу. Люди толпятся во всех коридорах – через них не пройти – и в маленьком судебном зале, и возле суда, на улице. Все участники процесса тоже давно на месте, ждут только меня, и самоуверенная Лариса, секретарь областного суда, смотрит на меня едва лишь не с ненавистью, когда я говорю, что в процесс не сяду, пока не прочитаю дела, оба его тома, от корки до корки. Устраиваюсь с ним где-то на подоконнике и начинаю читать Несмотря на разговоры и шум, на целую серию ненавидящих взглядов Ларисы, а потом еще бегу в комнату для заключенных, чтобы побеседовать со своим подзащитным.
Нет, он не против того, чтобы я его защищал, хотя, если говорить правду, не очень-то вообще верит в успех защиты… Нет, не убивал он и даже не дрался – какая-то невероятная глупость или оговор, хотя и не понимает, кому это могло понадобиться.
В ночь, когда в лесу произошло убийство, он действительно там был, не отрицает, но пришел уже после всего случившегося: искал старого дуралея-тестя, узнав от жены, что тот отправился в лес гнать самогон. Это же подтверждает и старик – тесть. Но ведь старик – родственник! И далее: не заявил: о старике в милицию (но ведь опять-таки родственник он, это же понимать надо!), вплоть до самого своего ареста никому и словом не обмолвился о том, что в ту треклятую ночь был в лесу и что там увидел. В отношении убитого односельчанина не раз высказывался в том духе, что слишком часто мы миндальничаем с подобными проходимцами: весь второй том дела – протоколы с показаниями жителей деревни о том, что именно он по этому поводу говорил и при каких обстоятельствах.
Но вот самый интересный момент, на который я не обратил внимания, когда знакомился с делом (но ведь я и знакомился с ним набыстро), и, похоже, упустил его из виду следователь: это почему не сразу Икельчик назвал Авхимовича среди участников драки и когда именно он это сделал?
Он сделал это, как выясняется, не вдруг, не по наитию, а когда обнаружилась первая и единственная свидетельница-очевидица случившегося учительница Акулич. Возвращаясь откуда-то из i остей и оказавшись в ту ночь в лесу, она видела костер, но не подошла, побоялась. На фоне костра, рассказывала она, хорошо были видны четыре мечущихся мужских силуэта: трое мужчин били четвертого. Она не разглядела их лиц, видела только что их было четверо – четыре тени на фоне огня – и поспешила уйти, а вернувшись в деревню и узнав на другой день, что ночью в лесу произошло убийство, решила обо всем увиденном молчать и действительно молчала почти два месяца.
Мелькает догадка: уж не потому ли, что, если раньше, до появления в деле показаний Акулич, можно было допустить (на это мог рассчитывать каждый из тройки) что в совершении преступления участвовало только два человека, а то и вообще один («Кто-то один, может быть, и дрался, я спал – какое мне дело?») и что теперь речь может идти уже не иначе как обо всех троих, Икельчик и спешит добавить четвертого, надеясь исключить из числа участников драки себя, а заодно и подбрасывая следователю версию о враждебном отношении председателя колхоза к потерпевшему?
– Если это так, – говорю Авхимовичу, – то, соглашаетесь, это совсем неглупо выдумано?
Но он не то чтобы сразу не соглашается – он, скорее всего, просто немножечко обалдел и обалдело на меня смотрит, как, пожалуй, смотрю на него и я. Смотрю так, потому что, помимо всего прочего, не могу понять, как мог клюнуть на такую дешевку прекрасный следователь Евгений Абрамович, мой приятель? Значит, опять – каждодневная давилка: «Давай, давай!», опять – пресловутые «сроки». Господи, да когда же все это у нас наконец, кончится или не кончится никогда?
Но предположение об оговоре – еще не доказательство оговора. Да и не особенно верится, чтобы свидетельница Акулич, сколь ни была она испугана, видела только силуэты, то есть тени людей у костра и не узнала их самих? А что, если заявить ходатайство о выезде на место происшествия, если провести эксперимент там на месте?