В день моего появления на свет половина нашего департамента горела. Последние два месяца стояла страшная жара, и все пересохло: трава, кусты, деревья. Дышать было нечем. Все понимали: достаточно зажженной спички и дурака, способного ее бросить, чтобы начался пожар. Дурак нашелся: это был старший сын папаши Перу, некто Ролан, про которого давно говорили, что у него не все дома. Спалить весь департамент не входило в его намерения – ему просто хотелось посмотреть на большой огонь. Именно это он повторял, прижимая к пузу берет и утирая слезы, когда его хорошенько прижали и вынудили сознаться. Он набрал хвороста и сложил небольшой костерок, не забыв вооружиться веткой дрока – на всякий случай. Но пламя, едва вспыхнув, мгновенно перекинулось на траву вокруг костра и побежало дальше, к зарослям кустарника и к лесу. Он колотил окрест своей несчастной веткой дрока, пока не вывихнул плечо, но в этой битве у него не было шансов на победу. Выдохшись, он помчался домой, вопя во все горло: «Пожар! Пожар!» Как ни странно, его даже не наказали, разве что папаша вломил ему по первое число, но этим все и кончилось. Употребляя слово «вломил», я не имею в виду, что его отругали или отшлепали: отец отлупил его так, что бедняга чуть не отдал богу душу.
Его младшая сестра Полька, моя ровесница, тоже была с приветом. Про таких говорят, что у них в голове не хватает клепок. Мне всегда нравилось это выражение. Я представлял себе Полькину голову, в которой разболтанные винтики ходят как хотят, туда-сюда – со всеми вытекающими из этого последствиями. Может, если бы кто-нибудь их подкрутил, моя одноклассница стала бы нормальной, но такого умельца не нашлось, и она продолжала жить с помойкой в башке, хохотала невпопад и чуть что дурашливо восклицала: «О-ля-ля!», что, впрочем, не помешало ей четырнадцать лет спустя приобщить меня у них в амбаре к некоторым женским тайнам, до тех пор мне неведомым, и позволить мне за несколько минут совершить гигантский скачок в развитии. Я вспомнил ее не просто так. Полька сыграла решающую роль в моей жизни, во всяком случае, в первой ее части, и не только благодаря амбару, но к этому я еще вернусь.
Итак, по всему департаменту бушевали пожары. Несмотря на подкрепления, прибывшие со всей области, пожарным не удавалось усмирить огонь. Про нас писали в газетах и даже говорили по телевизору, безжалостно перевирая имена местных начальников. Возникли проблемы с водой. Наша речка превратилась в ручеек. Горгулья с песьей головой, служившая фонтаном и главным украшением деревенской площади, понапрасну разевала пасть – вместо бодрой струи из нее сочились жалкие капли.
Жара не спадала, окрестности горели. Уже погибли четыре человека, в том числе один футболист, что особенно взволновало округу: футболисты быстро бегают, тем более крайние нападающие, а этот, выходит, не успел убежать. Пылали сосны, росшие в нескольких десятках метров от роддома. Южный ветер нес запах дыма и треск пожираемых огнем веток. Больничный персонал, не получивший никаких особых инструкций, продолжал делать свое дело: медсестры ставили уколы, врачи назначали лечение. Пациенты терпели. В двенадцатой палате – а может, в четырнадцатой или девятнадцатой, но это не важно – лежала и стонала моя мать, с огромным, как шар, животом. Это были ее первые роды, и она только сейчас поняла, насколько это больно. Время от времени в дверном проеме показывалась чья-нибудь голова, произносившая: «Сейчас, мадам, сейчас к вам подойдут». – «Да уж подойдите, – отвечала мать, – потому что он точно на подходе». «Он» – это был я. Температура в палате достигала не меньше сорока градусов, и моя бедная мамочка истекала потом. Худенькая, в белой больничной сорочке, со сжатыми в кулаки пальцами и изможденным лицом, она вся представляла собой один сплошной живот и одно сплошное страдание.
Потом произошло следующее. К матери наконец подошла акушерка, а вскоре к ней присоединился врач – доктор Миссонье. В 1930-е годы его подозревали в убийстве жены, но доказать ничего не смогли, и суд его оправдал. Через пару минут оба за чем-то вышли – очевидно, за каким-то инструментом, – и тут вдруг под порывом ветра металлическая дверь родильной палаты с оглушительным шумом захлопнулась. От удара обе ручки – и внешняя, и внутренняя – отвалились, так что попасть в палату стало невозможно (будь я американским писателем, написал бы: «в эту чертову палату»). Мать осталась одна. У нее начались потуги. По ту сторону двери росла паника. Врач и сестра понапрасну пытались взломать замочную скважину, осыпали друг друга проклятиями и сваливали друг на друга вину за случившееся. Вызвали рабочего; он побежал за лестницей, которую пристроил с улицы, под окном палаты, находившейся на втором этаже. Он быстро взобрался наверх, разбил окно обмотанной тряпкой рукой, впрыгнул в палату и увидел, что ребенок уже родился. Он вернулся к окну и на местном диалекте объявил собравшимся внизу медикам: «Готово дело!»