Убежденный несокрушимой бабы Глашиной логикой, я начал расследование, которое предваряю воспоминаниями и размышлениями.
До революции, когда не всем в обязательном порядке вменялось забивать мозги алгеброй, быть бы Петьке дровосеком. Но в эпоху неограниченных возможностей, созданных народной властью, родители сунули Петьку в школу, в которой он и переваливался из класса в класс, как куль с мукой, изнемогая под бременем знаний и временами задерживаясь для лучшего их усвоения на второй год. Его биографию Андрюшка запечатлел в юношеской поэме, отрывок из которой сохранился в кладовке:
Петька шустрым рос мальчонкой, Со смекалкой и умом.
Слов не меньше, как с полсотни Знал он на году восьмом.
Кретин, дубина, осел, а приспособился, уловил свой шанс за хвост! «В те времена укромные, теперь почти былинные, когда срока огромные плелись в этапы длинные…», словом, в тот, с одной стороны, возвышенный, а с другой — смутный период наверх стала бурно всплывать накипь, всякого рода гнусь, усмотревшая в сотрясаемом беззакониями обществе удивительные для себя возможности. Это я сегодня пишу, обогащенный чужим и собственным опытом, но и тогда наших полудетских мозгов хватало, чтобы понять, что свою ослиную тупость Петька с успехом компенсирует непримиримостью к врагам народа вообще и к их детям в частности, особенно к тем, кто хорошо учился. Их-то он и третировал с высоты своего пролетарского происхождения и безмерной преданности, проходу не давал, мелом на партах писал, на спины бумажки приклеивал, на собраниях горлопанил и требовал исключения. Не скажу, что все мы вели себя по отношению к детям посаженных врагов слишком благородно: сказывались и репродукторы-громкоговорители, из которых гневный диктор по десять раз на день призывал покончить с бухаринскими (и прочими) бандами, и «Пионерская правда», учившая нас больше жизни любить лучшего друга всех детей, однако при всем том мы к своим несчастным школьным товарищам испытывали сочувствие, и тех, кто не исчезал вслед за родителями, а по какому-то недосмотру оставался в школе, стремились в обиду не давать. Когда Верочка Щукина, светлая головка, не вынесла Петькиных издевательств и уехала к бабушке в деревню, а Коля Ковалев, наш лучший математик, плача, ушел из школы учеником в хлебопекарню, мы устроили Петьке темную, и жестокую — недели три провалялся и на время притих; и Захарке Лыкову морду били, хотя он, как парень относительно не глупый, предпочитал не прямое издевательство, а патриотические заметки в стенгазете. Но обо всем этом, а также о том, как повел себя наш директор Василий Матвеич, я расскажу чуть после, а сейчас продолжу о дальнейшем жизненном пути Петьки Бычкова.
Когда возникли советы ветеранов и мы стали заполнять анкеты о фронтовом прошлом, обнаружилось, что Петька всю войну выполнял особо важные задания, но не на западе страны, где шли бои, а на востоке, где он в неимоверно трудных погодных условиях нес боевую службу по охране и перевоспитанию врагов народа, а в дальнейшем и предателей, вроде Девятаева и воскрешенных впоследствии благородным пером Сергея Сергеевича Смирнова защитников Брестской крепости, которых величайший на свете гуманист объявил изменниками Родины. После двадцатого съезда уцелевшие враги и изменники возвратились домой, а Петька остался без любимой работы, ну, не совсем остался, конечно, потому что такие ценные кадры на улице не валяются, но именно без любимой, и до выхода на заслуженную воинскую пенсию перебивался охраной каких-то складов от проникновения жуликов и несунов. Не то! Однажды, разнося пенсии и переводы, я застал Петьку в состоянии сильного подпития, и он, частично потеряв присущую его профессии бдительность, ознакомил меня с фрагментами из своего прекрасного прошлого. Полная и бесконтрольная власть над раздавленными людьми — вот почему та работа была любимая. Хотя вся кровь кипела и пальцы в сжатом кулаке хрустели, я сидел, слушал, поддакивал — уж очень хотелось понять, что там происходило, какие чувства испытывал этот примитивный недочеловек, который профессора-астронома и доходягу-писателя приспособил чистить нужники («а от них больше никакой пользы, мозгляки паршивые»), а бывших фронтовых офицеров, даже одного полковника из Бухенвальда отрядил бить кирками мерзлую землю, и прочее. И все же я не выдержал, встал, обложил его лютой бранью, ушел — и больше пенсии ему не носил.
Меня он с той поры ненавидит, но боится: во-первых, знает, что я дружу с властью — с Васей Трофимовым и Костей Варюшкиным, а перед властью Петька привык подобострастно пресмыкаться; во-вторых, опять же знает, что в случае чего я могу очень даже серьезно врезать, так что лучше со мной не связываться. Ветераны его сторонятся — брезгуют, но, как выразился по поводу Лыкова Медведев, опасаются — а не остались ли у старой кобры ядовитые зубы? Народ у нас ученый, сегодня гласность и перестройка, а завтра? Более или менее терпимо относится к Петьке разве что Лыков, да и тот не такой дурак, чтобы демонстрировать свою терпимость, пачкаться никому не охота. Живет Петька со старой женой, забитой и навсегда, видать, запуганной, детей у них нет — словом, доживает свою никчемную вредную жизнь.
Может, теперь вам понятно, почему я с ходу поверил бабе Глаше: да, Петька Бычков вполне мог оказаться искомым анонимщиком, всей своей поганой биографией он к этой деятельности был подготовлен преотлично.
Хотя Костя всячески отбрыкивался и взывал к моей совести, я без всякой жалости взвалил на него это малоприятное дело. Анонимщиков Костя не выносил, причем главным образом потому, что разоблачать их бывало до крайности хлопотно и противно. Не опомнившись еще от истории с Елочкой, поминутно меня ею попрекая, он вопил, что лучше бы я попросил его пойти с голыми руками на вооруженного до зубов бандита. Я обещал при случае обратиться к нему с подобной просьбой, но сейчас потребовал незамедлительно заняться нашим старым школьным приятелем Петькой.
В детективах принято приводить различные словечки из жаргона воровского мира, знание которых необходимо сыщикам для углубленного понимания сложной души преступника. В разговорах Костя тоже сыпал словечками, но я не стану засорять ими данное повествование, поскольку в них путаюсь, да и вообще не люблю. Но одно приведу, его он употреблял, когда в розыске случалась крупная неудача, ложное попадание. Это словечко, а именно: «Клиент протух» — Костя без особого уныния, даже с неким злорадством произнес, когда экспертиза показала, что хотя анонимки писаны мужской рукой, но принадлежат они не Петьке Бычкову, а гражданину по фамилии Икс, разыскивать которого милиция, озабоченная квартирными кражами, доставкой нетрезвых людей в вытрезвители, самогоноварением и прочим, в данное время возможностей не имеет, и если Икс мне так уж необходим, то я могу дать объявление в «Вечернюю Москву» с просьбой откликнуться.
Донельзя разочарованный, я поплелся к бабе Глаше… Бабуля моя бесценная, живи до ста лет и даже в два раза больше! Ну, вылитый Штирлиц! У Петьки, конечно, не семь пядей во лбу, но и не такой он набитый дурак, чтобы самому писать, ходит к нему этакий прыщ с Левобережной, морда кирпича просит, шея по веревке плачет, глаза крысиные, а в сумке завсегда бутылки звякают. Не иначе, как этот прыщ и пишет под Петькину диктовку, хочешь верь, хочешь проверь.
Чтоб не утомлять ваше внимание избыточными деталями, сообщу, что за прыщом я проследил, адрес аккуратно записал, и добытые сведения вручил исключительно тяжело вздохнувшему Косте, честно предупредив, что если и этот клиент протухнет, баба Глаша добудет десяток других. Не протух! На сей раз Костя сработал на славу: все доносы на Медведева и Настю написаны рукой Ивана Козодоева, пенсионера, боевого соратника Петра Бычкова по караульной службе, ранее не судимого, если не считать привода за квартирную драку и штрафа за самогоноварение. На радостях я приволок бабуле огромную, с письменный стол, коробку конфет, расцеловал в обе щеки, пообещал все газеты отдавать ей на макулатуру (бабуля подторговывает абонементами — прибавка к пенсии) — словом, так растрогал мою бесценную, что она заставила меня выдуть самовар чаю с клюквенным вареньем и в который раз пожалела, что не открыла окно моему деду, когда он наяривал на баяне.