— Почему ты четыре дня не сообщал, что твой отец арестован как враг народа?
— Мой отец хороший и честный человек, — сказал Мишка.
— Значит, органы НКВД и товарищ Ежов ошибаются, а ученик четвертого класса Гурин их за это осуждает? — проникновенно спросила Виктория Павловна.
Мишка подавленно молчал.
— Припомни-ка, чье имя носит твоя пионерская дружина?
— Пионера Павлика Морозова.
— За что Павлика Морозова оплакивала вся страна?
— За то, что он донес на отца и был за это убит кулаками.
— Не донес, а честно сообщил! Может быть, ты считаешь, что Павлик Морозов поступил неправильно?
Мишка молчал.
— Повторить?
— Я могу сообщить про отца только то, что он хороший и честный человек.
— А если бы ты узнал, что он вредитель? — набросила удавку Виктория Павловна. — Ты поступил бы, как Павлик Морозов?
— Нет, — твердо ответил Мишка. — Мой отец не был вредителем, я всегда буду его любить и верить ему.
— Все ясно, товарищи? — подытожила Виктория Павловна. — Яблочко от яблони недалеко падает. Можешь Гурин больше в школу не являться.
В первый же вечер мы с Андрюшкой и Птичкой пришли к Мишке, молчаливому, удрученному и повзрослевшему. Он сказал, что мама устроилась уборщицей в контору и голодать они не будут, а он немного подрастет и пойдет на завод учеником. Мы предложили свой план: мы будем приносить ему домашние задания и контрольные, чтобы он пока учился самостоятельно. Тем более что речь шла об арифметике, остальные предметы, особенно историю, Мишка знал замечательно. Его отец, влюбленный в книги человек, научил сына читать в четыре года, и к своим десяти Мишка прочитал больше многих старшеклассников, а Пушкина не только стихи, но и прозу почти всю проглотил (отсюда и прозвище — пушкинист).
А на третий день к Мишке пришел Василий Матвеич.
— Ты, Мишка, вот что, — сказал он, — не вешай нос, посиди еще дома с недельку, заболел вроде, а потом начинай ходить в школу. На уроках русского не высовывайся, не будет замечать тебя Виктория Павловна — бог с ней, пусть не замечает, а если кто начнет приставать с Павликом Морозовым, молчи и пяль глаза, будто язык ко рту присох.
— А она меня с уроков не выгонит? — спросил Мишка.
— Теперь, наверное, не выгонит, — ответил Василий Матвеич. — У нее самой неприятности, позавчера брата посадили. Только об этом…
— Понимаю, Василий Матвеевич.
— И о том, что я у тебя был…
— Понимаю.
— Вот и хорошо, что понимаешь. Время, сынок, сложное…
— И ушел, святой человек, трижды раненный в гражданскую войну в борьбе за власть, которая перерождалась на его глазах. У Мишки висит его портрет, сделанный по фотокарточке, которую комбат Василий Матвеич прислал жене с фронта. Погиб он в сорок четвертом в Польше, и Мишка чтит его память. Так что всякие люди были в тридцатые годы, и очень плохие, и очень хорошие. Молчали или «ура» кричали? Да, в основном так. Но и молчать можно по-разному. Вот Василий Матвеич молчал или нет, если он спас от изгнания из школы, кроме Мишки, еще нескольких детей? А ведь рисковал, и сильно рисковал: покровитель детей врагов народа! Я бы такое молчанием не назвал.
Теперь сами судите, каков был Мишкин поступок: от отца не отрекся, путь Павлика Морозова, прямо сказал, считает для себя неприемлемым — словом, сознательно пошел налево, по крайне опасной дороге. И выиграл! Сохранил совесть чистой, любовь и уважение друзей, ненависть врагов. Ну а что уцелел — это случалось, в органах тоже не автоматы работали, да и не могли они объять необъятное: всю страну не пересажаешь, ни конвоиров, ни транспорта, ни колючей проволоки не хватит. И с Мишкой произошло нечто вроде чуда: о его «позорном происхождении» стали забывать; одни, как Петька Бычков, после жестокой темной, другие, как Виктория Павловна, тоже по понятной причине, а третьи просто потому, что безобидного умного Мишку любили и желали ему удачи. Только в комсомол не приняли; впрочем, Мишка и сам попыток не предпринимал, мотивируя тем, что «еще не готов к тому, чтобы быть в первых рядах».
И в дальнейшей своей жизни Мишка как был, так и остался «аполитичным» — ярлык, который с чьей-то легкой руки клеился тем, кто не рвался к общественной работе, на собраниях помалкивал, не терзал себя самокритикой и не бичевал других за недостатки. Если человек просто честно работал, не то чтобы вовсе не принималось во внимание, но считалось совершенно недостаточным: все горло дерут — и ты дери, не делом — это всякий может, а идущим от сердца словом доказывай, что ты — «наш человек». Ого, как много тогда это значило: «наш человек», «не совсем наш человек» и, как приговор, «не наш человек». Вася, знающий кучу историй из жизни знаменитых людей, рассказывал, что Юрий Олеша, который много лет почти ничего не писал, потому что не умел писать неправду, под закат сделал приятелям такое признание: «Наконец-то я понял, что я — не наш человек».
В тот период возникла, да и сейчас благополучно здравствует обширная категория людей, сделавших болтовню своей профессией. Мишка же молчал на собраниях в школе, потом в институте, потом опять в школе, куда вернулся учителем, а в ответ на обвинение в пассивности сделал довольно дерзкое заявление, которое, на мой взгляд, заслуживает наименования «Закона Гурина»: «Производительность и качество труда в обществе обратно пропорциональны количеству собраний».
До сих пор я наши воспоминания пересказывал, но вот концовку, особенно Мишкин монолог, приведу практически дословно. Несколько лет назад Птичка привезла из Японии портативный диктофон с очень сильным микрофоном, и мы иногда пользуемся им, когда хотим разыграть друзей — незаметно включаем, а потом под общий хохот слушаем то Костино взвизгиванье, то Птичкины медицинские анекдоты, то Васины остроты по нашему адресу. Диктофон я включил тогда, когда разговор перешел на крайне заинтересовавшую меня тему. Послушали бы Мишкины коллеги, как он, будто с утеса в море, бросился в столь долго игнорируемую им политику! «Великий немой» заговорил!
Началось с Птичкиных слов: «Гриша прав, Василий Матвеич был святой человек, воистину святой».
— В те годы канонизировали других, — сказал Мишка. — Я иногда задумываюсь над этим явлением: людям, как кораблям в море, всегда нужен был маяк. Или, как теперь говорится, великая сила примера. Отсюда и святые.
Я включил диктофон.
ПТИЧКА. Всегда?
МИШКА. Во всяком случае, с тех пор, как люди стали записывать свою историю. Кажется, самый ранний пример, если брать не мифических, а реально существовавших людей, это у древних греков царь Леонид в Фермопильском ущелье, благородный герой, отдавший жизнь за родину. Впрочем, греки поклонялись языческим богам, и святым в нашем понимании этого слова царь Леонид не стал.
ПТИЧКА. Древние римляне тоже были язычниками. Как звали того, что попал в плен и сжег свою руку, чтобы доказать, что не боится пыток?
МИШКА. Муций Сцевола. В историю вошло много великих римлян: братья Гракхи, Катон-старший и Катон-младший, Сципион Африканский, Брут… Но ореола святости вокруг них не было: одни современники ими восторгались, другие проклинали, а потом древнеримские герои надолго ушли в забвение, чтобы воскреснуть в период Возрождения. Подлинная канонизация возникла лишь в христианскую эпоху, с первыми мучениками.
Святой — это либо праведно проживший свою жизнь, либо принявший мученическую кончину за идею, за людей; начало всех начал — Иисус Христос. Праведников глубоко уважали, но по-настоящему фанатично почитали мучеников, вокруг которых и возникал культ. Если не брать в расчет полулегендарных героев раннего христианства, то я бы начал перечень всемирно почитаемых святых, скажем, с Жанны д'Арк. Культ, который держится полтысячи лет, — в этом имеется нечто основательное, глубоко запавшее в души многих десятков поколений.
Я. У нас — Александр Невский, Дмитрий Донской, Иван Сусанин… А если еще не официальный, а народный культ, то Степан Разин. Тоже достаточно основательное, запавшее.
МИШКА. Вот тут-то и начинается самое интересное! Народный культ, в отличие от официального, утвержденного, так сказать, инстанциями, имеет куда более глубокие корни. Навязанный сверху, чаще всего недолговечен, для одного-двух поколений, а то и просто нескольких лет, потом он окончательно засыхает. Шолохов в «Тихом Доне» привел исключительный по своей глубине, просто хрестоматийный пример возникновения в начале первой мировой войны культа казака Крючкова. Культ из ничего — пустышка! Мыльный пузырь! Случайная встреча двух кавалерийских разъездов, общий испуг, невольная стычка, в которой Крючкову повезло, — и гром патриотических воплей, из обыкновеннейшего казака идола сотворили! А прошло несколько лет — и осталась одна пыль… Народ можно обманывать год, десять, тридцать, сорок лет, но не бесконечно.