Мы жили на Петроградской стороне, зоопарк был совсем рядом с нашим домом. И Петропавловка была рядом. А с набережной, по которой мама возила меня в колясочке, была видна Стрелка Васильевского острова, Биржа, Ростральные колонны. А на другой стороне Невы — торжественные бело–голубые вертикально–горизонтальные линии Дворцовой набережной. В погожие дни сразу после завтрака мама выводила меня на улицу и мы начинали обход по одному и тому же привычному маршруту: проспект Добролюбова, больше похожий на бульвар, однобокий проспект Максима Горького (теперь вновь Кронверкский) — его только с одной стороны ограничивала вертикальная плоскость домов, а с другой, прозрачно протекая сквозь низенькую решеточку, отделяющую трамвай от беспечных пешеходов, он выливавшийся в стриженный парк, затем Зверинская улица или, в соответствии с магазинными планами мамы, улица Олега Кошевого (Введенская, по названию собора) и всегда замыкавший прямоугольник Большой проспект Петроградской стороны с мороженщиком на углу — мама была неравнодушна к мороженому.
Кстати, Зверинская улица названа так не в честь какого–нибудь революционера Зверинского, как, например, проспект Огородникова или Мясникова улица, а потому, что она выводит к зверям, к зверинцу, к воротам зоопарка. Мы жили на улице Блохина. А вот уже Блохин был вожаком красных революционных трамвайщиков.
Торчащее колом здание поликлиники на углу Зверинской и Большой Пушкарской, совершенно чуждое царящей вокруг доходной архитектуре прошлого века, так милой петербургскому сердцу, тогда еще не было построено, на этом месте выпирал строительными кочками пустырь. На пустыре полулегально лепились друг к другу полтора десятка разномастных кособоких гаражей — примостившаяся плесень частной собственности. Во второй с краю железной коробке был поставлен отцовский «москвичок», тот, самый первый, брат близнец репарационного «Опель–капитана», тупорылый автомобильчик с накладными крыльями и запасным колесом, подвешенным прямо на плоский задок. Он был куплен, как помнится, на гонорар от первого отцовского учебника.
А вот, кстати, этот «москвичок» на следующей фотографии. Обочина загородной дороги, и на ней — сверкающее хромом маленькое чудо, важный автомобильчик, с забавной серьезностью подражающий своими обводами роскошным немецким монстрам военных лет. Загородная прогулка. Мама с восхитительным шиком поставила ногу на порожек открытой двери. Я посажен прямо на капот. Мой десятилетний брат, забравшийся на водительское место, небрежно положил руки на баранку и с презрительным лицом ковбоя из американского вестерна перебрасывает из угла в угол рта изжеванную спичку. Какое неслыханное буржуйство! Какая роскошь… На худом вечно моложавом лице отца немного растерянное выражение кабинетного человека, попавшего вдруг в бытовую суету; он щурится на яркий свет.
Почему мы перестали смотреть старые фотографии? Не хватает времени? Да нет, не в этом дело. Отчего–то больно стало видеть выражение наших лиц того времени. Какие–то они раздражающе счастливые и глупые. В них не хватает какого–то важного жизненного знания: это лица людей, все еще верящих, что живут в самой счастливой, самой свободной, самой справедливой стране. Лица людей, железным занавесом и тотальной пропагандой избавленных от размышлений о жизни, о мире и о себе.
Больно думать, что ты чему–то верил, или по крайней мере доверялся, и на основании этого доверия был счастлив, а тебя, оказывается обманывали самым бессовестным образом.
Так, наверное, оставленный муж, пусть даже нашедший новое счастье, навсегда вычеркивает из памяти прожитые годы, и никогда не смотрит фотографии, на которых он еще женат и счастлив. Потому что невозможно смотреть на эти фотографии и не вспоминать, чем все кончилось…
…Жизнь, заключенная в фотографиях. Из многомерности мира исключена временная координата. Фотографии вперемешку ссыпаны с острия временной оси в обычный ящик платяного шкафа.
Вот я — первоклассник с букетом традиционных гладиолусов. А рядом — я в пионерском лагере, и здесь мне уже десять.