Выбрать главу
ищите, да обрящете! Если в этом музее приняться за поиски ошибок в так называемых шедеврах, то они обязательно найдутся, сказал Регер. Берусь доказать, что ни одна из здешних картин не свободна от ошибок. Вам подобная мысль может показаться смешной или ужасной, мне же она доставляет удовлетворение. Тут кроется, пожалуй, одна из причин того, почему я вот уже больше тридцати лет прихожу именно сюда, в Художественно-исторический музей, а не в соседний Естественно-исторический. Регер продолжал сидеть на скамье, не снимая черной шляпы, абсолютно неподвижный, а мне вдруг стало ясно, что он уже давно вглядывается не в Седобородого старика, не в полотно Тинторетто, а во что-то такое, что находится за стенами музея; я видел перед собою Регера, который рассматривает Седобородого старика, но одновременно видел внутренним взором и того Регера, который объяснял мне вчера искусство фуги. Он часто обращался в беседах со мной к этой теме, поэтому вчера у меня не было особой охоты слушать его; впрочем, я следил за ходом его рассуждений и даже находил вполне интересными, например, соображения о Шумане и его фугах, однако мыслями я был далеко отсюда. Вот и сейчас я видел Регера на скамье перед Седобородым стариком,
при этом внутренние взором я видел Регера, который в очередной раз да еще даже с большей страстью, чем прежде пытается объяснить мне искусство фуги, я слышал его слова, но одновременно перед глазами у меня вставали образы моего детства, в ушах звучали голоса моего детства, голоса братьев и сестер, голос матери, голоса бабушки и дедушки, живших в деревне. Ребенком я любил деревню, но по-настоящему хорошо мне бывало все же в городе, а не в деревне. Точно так же я чувствовал себя более счастливым среди искусства, нежели среди природы, которая всегда меня чем-то пугала в то время как искусство всегда давало защиту. Детские годы я провел под присмотром бабушки и дедушки, родителей моей матери, и мое детстве было вполне безмятежным; уже тогда искусстве давало моей душе приют и защиту, чего не скажешь о природе, которой я всегда восхищался, но одновременно побаивался; эти ощущения не прошли у меня с детских пор, мне и сейчас среди природы не вполне уютно, зато среди искусства я чувствую себя как дома, особенно хорошо я чувствую себя в мире музыки. Настолько мне помнится, я всегда любил музыку больше всего на свете, думал я, вглядываясь сквозь Регера сквозь музейные стены в образы моего детства. Я люблю эти далекие воспоминания, с удовольствием предаюсь им при любом удобном случае; хорошо бы они никогда не кончались, мечталось мне. Интересно, каким было детство у Регера? — подумал я, ведь об этом мне известно мало, поскольку он не слишком охотно рассказывает о своем детстве. А у Иррзиглера? Он также не любит говорить на эту тему и не любит воспоминаний. К полудню в музей приходит все больше экскурсионных групп; за последнее время значительно прибавилось групп из Восточной Европы, много дней подряд я видел грузинские группы, говорившие по-русски экскурсоводы гоняли их по музею; гоняли — вполне точное слово, ибо экскурсанты не осматривают музей, а носятся по нему сломя голову, их гонют из зала в зал до полного исчезновения у них интереса из-за усталости и избытка впечатлений от того, что им уже довелось увидеть по пути в Вену. На прошлой неделе я заметил, как один экскурсант отстал от своей кавказской группы, решив пойти по музею один; это был, как выяснилось, художник из Тбилиси, он спросил меня, где найти Гейнсборо; я охотно объяснил ему кратчайший путь к нужному залу. Спустя некоторое время, когда его группа уже покинула музей, тбилисец обратился ко мне с просьбой объяснить дорогу к отелю