спекулянта; едва я вошел в квартиру, как Регер тут же усадил меня в кресло — то самое безобразное лоосовское кресло, — а сам исчез в библиотеке, откуда вышел вскоре с книгой Новалиса. Сейчас я буду целый час читать вам Новалиса, сказал он; я продолжал сидеть в безобразном лоосовском кресле, а Регер, оставшись стоять, действительно целый час читал мне вслух Новалиса. Я всегда любил Новалиса, сказал он, захлопывая книгу, люблю его и по сей день. Новалис — это тот поэт, которого я всю мою жизнь любил с неизменной силой, причем больше всех остальных поэтов. Другие со временем мне надоедали, я разочаровывался в них, они начинали казаться мне глупыми и никчемными, в конце концов я сознавал, что прекрасно могу без них обойтись; такое происходило со всеми, но только не с Новалисом. Я никогда не подозревал, что смогу полюбить поэта, который одновременно являлся бы философом, тем не менее Новалиса я люблю сейчас, любил раньше и буду любить всегда с прежней силой. Все философы со временем стареют, но только не Новалис, сказал тогда Регер. Странно, что моя жена не питала к Новалису хотя бы симпатии, несмотря на то, что я всегда так сильно любил его. За долгие годы мне удалось переубедить жену во многом, однако относительно Новалиса это не получилось, хотя именно Новалис дал бы ей гораздо больше других. Поначалу она не желала ходить со мной и в Художественно-исторический музей, упиралась, как говорится, руками и ногами, но потом присоединилась ко мне и привыкла к той же регулярности, что и я, сказал тогда Регер; уверен, что если бы не я пережил жену, а наоборот, то она продолжала бы ходить в музей одна, без меня, так же, как сейчас хожу туда я. Тут Регер снова взглянул на Седобородого старика и сказал: через сорок лет после окончания войны моральное состояние австрийского общества достигло самого низкого уровня, и это очень печально. Страна прекрасна, сказал он, но в ней образовалась нравственная трясина; страна прекрасна, но в ней сложилось жестокое, бесчеловечное и самоубийственно дикое общество. Самое ужасное, что тут ничем нельзя помочь, остается лишь взирать на происходящее со стороны. Регер опять взглянул на Седобородого старика и сказал: я навещаю через день могилу жены, я бываю там в тот день, когда не хожу в Художественно-исторический музей; навестив могилу жены, я простаиваю там около часа, но удивительным образом не испытываю при этом сообразных этому месту чувств. Странно, ведь я почти все время думаю только о моей жене, но, приходя на ее могилу, не испытываю никаких чувств. Просто стою и ничего не чувствую. Лишь когда я ухожу оттуда, то вновь ощущаю весь ужас моего одиночества. Мне всегда кажется, будто, придя на могилу, я буду ближе к жене, но у самой могилы я не испытываю ровным счетом никаких чувств. Иногда я выпалываю там сорную траву, гляжу на землю, но ничего не чувствую. Тем не менее у меня сложилась прочная привычка навещать могилу жены, тем более что со временем здесь похоронят и меня, сказал Регер. Когда я вспоминаю все кошмары, связанные с похоронами жены, мне до сих пор делается дурно. Заказанное в типографии извещение о смерти все время набирали неверно: шрифт получался либо слишком жирным, либо наоборот; запятых то не хватало, то появлялись лишние; каждый раз, когда я получал пробный оттиск, все оказывалось неверно. В конце концов терпение мое иссякло, и я спросил наборщика, почему он не придерживается подготовленного мною образчика, где есть точная разметка, и почему на пробном оттиске все получается наперекосяк. На это наборщик ответил, что он лучше меня знает, как должно выглядеть извещение о смерти, он лучше меня знает, как набирать текст,