Хорошо темперированного клавира, но я тут же ее отбросил; нет, в те полтора месяца меня спасла не музыка, меня спас Шопенгауэр, сказал Регер, время от времени я садился и прочитывал несколько строк из Шопенгауэра. Ницше так не смог бы помочь, как помог Шопенгауэр. Я садился в постели и прочитывал несколько строк Шопенгауэра, размышлял над ними, затем прочитывал еще несколько строк и опять размышлял над ними, сказал Регер. После того, как четыре дня лишь пил воду и читал Шопенгауэра, на пятый день я впервые съел кусок хлеба, который был таким черствым, что мне пришлось откалывать его от батона кухонным ножом. Пристроившись на безобразном лоосовском кресле у окна, которое выходит на Зингерштрассе, я принялся глядеть вниз. Был уже конец мая, а на улице, представьте себе, шел снег, сказал Регер. Мне не хотелось общаться с людьми. Я смотрел на них сверху, из моей квартиры: тепло одетые, они сновали туда-сюда с сумками, полными продуктов, и я чувствовал отвращение к этим людям. Я подумал, что не хочу возвращаться к ним, но ведь других людей на свете не существует, сказал Регер. Глядя вниз, на Зингерштрассе, я вдруг остро осознал, что на свете нет других людей, кроме этих, снующих туда-сюда по улице. Глядя вниз, на улицу, я чувствовал ненависть к людям и думал, что не хочу возвращаться к ним, сказал Регер. Не хочу возвращаться к их подлости, к их убогости, твердил я себе, сказал мне Регер. Вытащив из комодов несколько ящиков, я осмотрел их, достал фотографии и письма жены, выложил их на стол, после чего принялся их разбирать, разглядывать и, признаюсь, дорогой Атцбахер, расплакался над ними. Я не мог сдержать слез, хотя не плакал уже несколько десятков лет; я просто не стал себя сдерживать. Мне хотелось выплакаться, поэтому я плакал, и плакал, и плакал не переставая, сказал Регер. За долгие-долгие годы я не проронил ни слезинки, я не плакал с самого детства, а тут вдруг не мог сдержать слез, сказал мне Регер в Амбассадоре. Мне ничего не надо скрывать или умалчивать, мне восемьдесят два года, и я могу ничего не скрывать и ни о чем не умалчивать, поэтому не скрываю от вас того, что плакал тогда, плакал несколько дней подряд, сказал Регер. Я сидел, разглядывая письма, отосланные мне женой в разное время, читая ее записки, которые она делала для себя, и выплакивал свое горе. За долгие годы привязываешься к человеку и уже любишь его больше, чем кого бы то ни было, прилепляешься к нему всем своим существом, поэтому, когда теряешь любимого человека, то и впрямь кажется, будто потеряно все на свете. Я неизменно полагал, что музыка для меня — самое главное в жизни, иногда я думал то же самое о философии, о серьезной литературе или вообще, о том, что называется искусством, однако никакое искусство не заменит одного-единственного любимого человека. А ведь именно этому единственному и любимому человеку мы причинили множество страданий, именно его мы заставляли мучиться и, несмотря ни на что, любили его больше всех на свете. Поэтому, когда он умирает, его смерть ложится тяжким бременем на нашу совесть; это бремя совести, с которым нам приходится жить после смерти любимого человека, может совсем раздавить нас, сказал Регер. В конце концов, мне ничем не помогли, например, книги, которые я собирал всю мою жизнь и которыми заставил квартиру на Зингерштрассе, забив ими все полки и стеллажи; когда жена оставила меня одного, книги сделались до смешного ненужными. Порою кажется, будто можно спастись, цепляясь за Шекспира или Канта, но это заблуждение, ибо и Шекспир, и Кант, и прочие гении, которым мы поклонялись всю жизнь, не в состоянии помочь нам именно тогда, когда мы более всего нуждаемся в их помощи, они не дают нам ни готовых решений, ни утешения, они вдруг становятся нам чужими и даже вызывают отвращение, а чаще мы просто сами делаемся совершенно равнодушными к тому, что создано так называемыми гениями, сказал Регер. Мы верим, что так называемые гении выручат нас в самый важный, самый решающий момент жизни, но именно в такой момент бессмертные гении бросают нас, оставляют каждого из нас наедине с самим собой, впрочем, нам и вместе с ними было бы одиноко, ибо мы всегда одиноки. Мне помог только Шопенгауэр, да и то лишь потому, что я совершил своего рода злоупотребление, то есть воспользовался им не по назначению, а как средством для собственного спасения, сказал мне Регер в Амбассадоре. Все остальные, включая Гёте, Шекспира и Канта, мне опротивели: я набросился с горя на Шопенгауэра, ибо хотел выжить; я сидел с томиком Шопенгауэра в кресле перед окном, выходящим на Зингерштрассе, ибо хотел выжить, а не умереть; я не желал уходить в могилу следом за женой, мне хотелось жить, существовать на