Я уже сказал где-то в этом очерке, что принципом Рембрандта было выделить в вещах из всех элементов один или, вернее, отвлечься от всех, чтобы полнее овладеть одним. Таким образом, во всех своих работах Рембрандт производит анализ и дистилляцию или, выражаясь благороднее, творит скорее как философ, чем как поэт.
Никогда действительность не покоряла его своей цельностью. Когда смотришь, как он писал тело, можно усомниться, интересовался ли он его формами. Он любил женщин, но замечал только деформированные тела, любил ткани, но не копировал их. И если в изображении наготы ему не хватало грации, красоты, чистых линий и изысканности, то он восполнял это, изображая нагое тело гибким, упругим, округлым, с такой любовью к плоти и таким пониманием смысла живого существа, что это приводит в восторг живописцев. Выделяя необходимое ему, он разлагал все — цвет, так же как и свет. Таким образом, освобождая облик от всего многообразного, конденсируя в одно все рассеянное, он мог рисовать без контуров, делать портреты почти без видимых черт, писать без колорита, сосредоточивать весь солнечный свет в одном луче. Невозможно в пластическом искусстве пойти дальше в познании бытия в себе. Красоту физическую Рембрандт заменял духовным выражением, воспроизведение вещей — почти полным их преображением, исследование — умозрением психолога, точное, умелое или наивное наблюдение — озарениями ясновидца и видениями, которым он верил настолько искренно, что сам обманывался. Благодаря этому дару двойного зрения, этой интуиции лунатика он в области сверхъестественного видит дальше, чем кто бы то ни было. Жизнь, которая ему грезится, носит отпечаток какого-то другого мира, делающий жизнь реальную почти холодной и бледной. Посмотрите в Лувре на его «Женский портрет», висящий в двух шагах от «Любовницы» Тициана. Сравните эти два существа, рассмотрите как следует обе картины, и вы поймете различие между обоими умами. Идеал Рембрандта, подобный сну, который видят с закрытыми глазами, — это свет: нимб вокруг предметов, фосфорическое сияние на черном фоне. Все это смутно, неопределенно, эфемерно и ослепительно, состоит из неуловимых очертаний, готовых исчезнуть раньше, чем художник их закрепит. Остановить видение, перенести его на холст, придать ему форму, рельеф, сохранить его хрупкую ткань, сообщить блеск — ив результате крепкая, мужественная и основательная живопись, не менее реальная, чем всякая другая, и не уступающая Рубенсу, Тициану, Веронезе, Джорджоне, ван Дейку. Вот что пытался сделать Рембрандт. Сделал ли он это? Всеобщее мнение — ответ на этот вопрос.
Еще одно последнее слово. Применяя к Рембрандту его собственный метод, извлекая из этого столь обширного творчества и из этого многостороннего гения то, что определяет его сущность, сводя его к прирожденным элементам и исключая палитру, кисти, масляные краски, лессировки, грунт, весь механизм его живописи, мы придем, в конце концов, к тому, что уловим его первичную сущность в гравюре. Рембрандт весь целиком в своих офортах. Его ум, стремления, фантазии, мечты, здравый смысл и химеры, попытки изобразить неизобразимое и открыть реальность в небытии — все это обнаруживается в двадцати его офортах, которые позволяют предчувствовать живописца и, более того, объясняют его. Та же техника, та же целеустремленность, та же небрежность, та же настойчивость, те же необычные приемы, то же отчаяние и тот же внезапный успех в выражении. Внимательно сравнивая луврского «Товия» с каким-нибудь офортом Рембрандта, я не вижу между ними никакой разницы. Нет никого, кто не поставил бы этого гравера выше всех других граверов. Не заходя так далеко в суждении о его живописи, было бы хорошо почаще вспоминать его «Лист в сто гульденов», особенно когда затрудняешься понять Рембрандта в его картинах. Тогда мы увидели бы, что весь шлак этого искусства, труднее всякого другого поддающегося очистке, ничуть не приглушает несравненно прекрасного пламени, горящего в нем. Я полагаю, что тогда все определения, которые когда-либо давали Рембрандту, пришлось бы заменить противоположными.