– Зачем? — повторил Леонардо, как эхо.
– Причинять людям беспокойство, нанимать шестьвосемь машин. Знаешь, сколько это стоит? А перевозить покойника с Табуана на Итапажипе? Да на это уйдет целое состояние! Почему бы не устроить вынос тела прямо отсюда? Провожать его на кладбище будем мы, значит, хватит одной машины. Потом, если сочтете нужным, можно будет на седьмой день пригласить всех на панихиду.
– Объявите, что он умер в провинции. — Тетя Марокас никак не хотела расстаться со своей идеей.
– Можно и так сделать. Почему нет?.
– А кто будет дежурить у гроба?
– Да мы же! Зачем тебе еще кто–то?
Кончилось тем, что Ванда уступила. Действительно, подумала она, везти его к себе домой — это уж слишком. Столько труда, расходов, возни… Не лучше ли похоронить Кинкаса по возможности скромнее, а потом сообщить о его кончине друзьям и пригласить их на панихиду на седьмой день? На том и порешили и заказали десерт. Поблизости надрывался громкоговоритель, прославляя необычайные выгоды, которые сулит каждому приобретение земельного участка через посредство компании по продаже недвижимости…
VI
Дядя Эдуарде вернулся в магазин: нельзя ведь полагаться на приказчиков, все они жулики. Тетя Марокас обещала прийти попозже, ей надо побывать дома, она там оставила все вверх дном — так спешила узнать новости. Леонардо по совету Ванды решил, раз уж он не пошел в контору, использовать свободное время и зайти в компанию по продаже недвижимости, чтобы кончить дело с покупкой в рассрочку участка. Настанет день, когда у них с божьей помощью будет свой дом. Договорились, что у гроба будут дежурить по очереди: Леонардо и дядя Эдуарде ночью, Ванда и Марокас днем. Ладейра–до–Табуан была не такого рода местом, где приличная женщина могла появляться вечером: эта улица пользовалась дурной славой, здесь жили воры и проститутки. Утром же вся семья соберется на похороны.
Вот как получилось, что после обеда Ванда оказалась одна возле тела отца. Отзвуки шумной уличной жизни едва доносились сюда, на третий этаж. Кинкас лежал, казалось, отдыхая после утомительной процедуры переодевания. Служащие похоронного бюро были мастерами своего дела. Как выразился заглянувший на минутку торговец, «словно бы и не тот покойник». Выбритый, причесанный, в черном костюме, белоснежной рубашке, в галстуке и блестящих ботинках, Жоаким Соарес да Кунья покоился в великолепном гробу, с золочеными украшениями и кистями. Ванда была удовлетворена. Гроб поставили на импровизированный стол, кое–как сколоченный из досок, и выглядел он весьма эффектно и благородно. Две огромные свечи (как в алтаре, с гордостью подумала Ванда)
горели слабым, почти невидимым пламенем. Буйное солнце Баии врывалось в окно, заливая комнату ярким светом. Этот блеск, это радостное сверкание казались Ванде неуважением к смерти, в солнечных лучах сияние свечей теряло всякую торжественность, свечи были просто не нужны. Она хотела было из экономии потушить их, но подумала, что похоронное бюро все равно возьмет те же деньги, две ли свечи сгорят или десять, и решила лучше закрыть окно и опустить штору. В комнате воцарился полумрак, пламя свечей вытянулось высоко вверх. Ванда уселась на стул, который одолжил все тот же торговец. Она была довольна — не просто довольна тем, что выполнила свой дочерний долг, нет, Ванда ощущала какое–то особое удовлетворение.
Вздох облегчения вырвался из ее груди. Она поправила свои каштановые волосы. Теперь она окончательно справилась с Кинкасом, снова надела на него узду, которую он вырвал когда–то из сильных рук Отасилии, смеясь ей в лицо. Легкая улыбка заиграла на губах Ванды, на ее красивых полных губах, которые портили только жесткие складки в углах рта. Она отомстит ему за все, что он сделал, за все их страдания — и ее, и Отасилии, и всей семьи. За многолетнее унижение.
Десять лет он вел эту нелепую жизнь. «Король босяков Баии», — писали о нем в полицейской хронике; десять лет он был героем очерков всех этих писак, падких на трущобную экзотику, десять лет обливал грязью семью, позорил ее своей скандальной славой. «Первый пьяница квартала», «Кинкас Сгинь Вода», «философ в лохмотьях», «король отверженных», «прирожденный бродяга» — так именовали его газеты, а иногда даже помещали его фотографию. Отец пренебрег своими обязанностями, и, боже мой, сколько страданий выпало на долю дочери, которой судьба послала такой тяжкий крест!
Но теперь она чувствовала себя счастливой. Она смотрела на покойника: он лежал в великолепном гробу, одетый в черный костюм, со скрещенными на груди руками, весь его вид выражал благочестивое раскаяние. Поблескивали новые ботинки, пламя свечей отражалось в них. Все было прилично, за исключением, конечно, комнаты. Довольно они страдали и терпели издевательства! Ванда подумала об Отасилии — вероятно, она теперь тоже радуется там, на небесах. Ее воля наконец исполнена, благочестивая дочь снова превратила Кинкаса Сгинь Вода в Жоакима Соареса да Кунья, в доброго, робкого, послушного Жоакима.
Бывало, стоит только прикрикнуть на него или слегка нахмуриться, и он на все согласен. Вот он лежит тут, смиренно скрестив на груди руки. Нет больше бродяги, «короля отверженных», «патриарха нищей братии».
Жаль, что он умер и не может посмотреть на себя в зеркало, пусть бы увидел победу дочери, победу оскорбленной семьи.
Глубокое удовлетворение сделало Ванду доброй и великодушной. Ей хотелось забыть эти последние десять лет, вычеркнуть их из памяти, смыть с себя позор, как смыли грязь с тела Кинкаса служащие похоронного бюро. Она стала вспоминать детство, школьные годы, свою помолвку «и свадьбу. И над всем этим стоял кроткий образ Жоакима Соареса да Кунья. Она видела его сидящим в брезентовом шезлонге с газетой в руке. Отасилия раздраженно окликала его.
– Кинкас!
И он вздрагивал. Таким она любила отца, чувствовала к нему нежность, ей даже показалось, что Она скорбит о его смерти. Стоит лишь еще немного напрячь воображение — и она окончательно расчувствуется, представит себя несчастной, безутешной Сиротой.
Жара в комнате усиливалась. Морской бриз не проникал через закрытое окно, да Ванда этого и не хотела: море, порт, бриз, узкие улицы, бегущие в горы, разноголосый шум — все это принадлежало ему, Кинкасу, былб частью его беспутной позорной жизни.
С этим покончено навсегда. Здесь место только ей и ее покойному отцу Жоакиму Соаресу да Кунья, которого она горько оплакивает и который оставил о себе самую добрую память. Ванда вспоминает давно забытое прошлое. Отец повел ее в цирк, обосновавшийся на Рибейре в канун праздника вознесения. Кажется, его еще никогда не видели таким веселым: высокий мужчина, посадив девочку себе на плечо, хохотал громко, от всей души, — он, который так редко улыбался. Потом она вспомнила вечеринку, устроенную в его честь друзьями и коллегами по случаю повышения его по службе. Дом был полон гостей. Ванда была уже в то время молодой девушкой, за ней начинали ухаживать.
В этот день Отасилия сияла от удовольствия, она стояла посреди гостиной, где произносили речи и пили пиво, а Кинкасу преподнесли вечную ручку. Казалось, что чествуют ее, а не мужа. Жоаким слушал речи, пожимал руки и принял ручку, не проявив ни малейшего восторга. Похоже, что все это его раздражало, но у него не хватало духу сказать правду.
Ванда вспомнила также лицо отца, когда ему сообщили о предстоящем визите Леонардо, решившегося наконец просить ее руки. Жоаким покачал головой и пробормотал:
– Бедняга…
Ванда не допускала критики по адресу жениха: — Бедняга? Почему это? Он из приличной семьи, у него хорошая должность. Не пьет, не скандалит…
– Знаю… знаю… Я имел в виду совсем другое.
Любопытная вещь — Ванда не помнила никаких подробностей, связанных с отцом. Как будто он не принимал по–настоящему участия в жизни дома.
Вспоминать Отасилию, отдельные сказанные ею слова, различные случаи, сцены, события, в которых фигурировала мать, она могла часами. А Жоаким, в сущности, стал что–то значить в их жизни именно с того злополучного дня, когда он обозвал Леонардо болваном, а потом посмотрел на дочь, на Отасилию и вдруг бросил им в лицо: