Выбрать главу

– Гадюки! — и сохраняя полнейшее спокойствие, будто в его поступке не было ничего из ряда вон выходящего, встал с места, вышел из дому и больше не возвращался.

Нет, об этом Ванда не хотела думать. Она снова вернулась к воспоминаниям детства. Лучше всего она помнит, каким был отец именно в ту пору. Однажды у пятилетней Ванды (она была тогда капризной девчонкой с локонами) вдруг поднялась температура.

Жоаким целые дни не выходил из ее комнаты, сидел у постели, держал ее руки в своих, подавал лекарства…

Да, он был хорошим отцом и хорошим мужем. Ванда настолько растрогалась, что могла бы даже заплакать (как и полагается хорошей дочери), если бы было кому увидеть ее слезы.

Она снова с грустью взглянула на покойного. В блестящих ботинках отражались огоньки свечей, складки брюк лежали безукоризненно, черный пиджак был сшит прекрасно, руки благочестиво сложены на груди.

Она посмотрела на выбритое лицо Кинкаса и вдруг вздрогнула, словно ее ударили.

Мертвец улыбался. Насмешливая, саркастическая, издевательская улыбка застыла на его губах. Специалисты из похоронного бюро ничего не могли с ней сделать. И как это Ванда забыла! Надо было попросить их придать физиономии покойного серьезное выражение, которое соответствовало бы торжественности события. Кинкас Сгинь Вода улыбался. И эта улыбка, полная иронии и неистребимой любви к жизни, лишала всякого смысла и новые ботинки — новые, в то время как бедному Леонардо пришлось уже во второй раз отдать в починку свои, — и черный костюм, и белую рубашку, и выбритый подбородок, и напомаженные волосы, и даже руки, сложенные, как для молитвы! Потому что Кинкас смеялся над всем этим.

Улыбка на его лице становилась все шире и шире. Казалось, еще немного и смех мертвеца зазвенит в пустой комнате. Губы улыбаются, улыбаются глаза, устремленные в угол, где кучей лежит его грязная заплатанная одежда, забытая служащими похоронного бюро. Кинкас Сгинь Вода смеется и после смерти.

И вдруг в мрачной тишине прозвучало слово, оно было сказано по слогам, с оскорбительной четкостью:

– Га–дю–ка!

Вада испугалась, глаза ее засверкали, как в свое время глаза Отасилии, но она все же побледнела.

Этим словом он плевал когда–то в лицо ей и Отасилии — в ответ на все их попытки вернуть его к домашнему очагу, к размеренному ходу жизни, вновь сделать благоразумным. Даже сейчас, когда он лежит в гробу — тихий, прилично одетый, а в ногах у него стоят зажженные свечи, он все–таки не сдается. Он смеется во весь рот, ничего удивительного, если он сейчас свистнет. И к тому же на его левой руке большой палец слегка приподнят Кинкас по–прежнему бунтует, он не желает смиренно скрещивать руки.

– Гадюка! — сказал он снова и насмешливо свистнул.

Ванда провела рукой по лицу — уж не сходит ли она с ума? Жара становилась невыносимой, Ванда задыхалась, у нее кружилась голова. На лестнице послышалось пыхтенье; тетя Марокас с трудом протиснула в комнату свою жирную тушу. Ванда сидела на стуле, бледная, растерянная, не сводя глаз с губ покойника.

– Ты расстроена, девочка. Ну и жара же в этой конуре…

При виде монументальной фигуры сестры Кинкас улыбнулся еще шире. Ванда уже было хотела зажать уши, она помнила, какими словечками он имел обыкновение награждать Марокас, но разве это поможет, если имеешь дело с покойником?

– Вонючка жирная! — услышала она.

Марокас, отдышавшись после подъема, подошла к окну. Открывая его, она спросила, не глядя на покойника:

– Его, верно, надушили? От этого запаха просто голова кругом идет.

Разноголосый веселый шум ворвался в открытое окно. Морской бриз погасил свечи и поцеловал лицо Кинкаса. Голубоватый, праздничный свет залил комнату. Кинкас все с той же торжествующей улыбкой поудобнее устроился в гробу.

VII

А в это время весть о неожиданной смерти Кинкаса Сгинь Вода уже разнеслась по улицам Салвадора.

Правда, ни одна из лавчонок не закрылась в знак траура, но цены на украшения, соломенные сумки и глиняные фигурки, которые обычно покупают туристы, тотчас же подскочили — рыночные торговцы на свой лад скорбели об умершем. Люди сновали по улицам, собирались группами, судили и рядили, а новость неслась дальше, поднималась на подъемнике Ласерды, ехала на трамваях до Калсады, на автобусах — до самой Фейры–де–Сант–Ана, Грациозная негритянка Паула расплакалась над своим лотком с бейжу: Сгинь Вода больше не придет, не будет, как прежде, говорить ей замысловатые комплименты, любоваться ее высокой грудью, смешить ее своими не совсем приличными шутками.

На рыбачьих лодках приспустили паруса. Однако загорелые подданные Йеманжи не скрывали разочарования и удивления: как мог старый моряк испустить дух в постели в какой–то каморке на Ладейре–до–Табуан? Ведь Кинкас не раз заявлял решительно и с такой силой убеждения, что невозможно было ему не верить, — будто он не может умереть на суше, ибо только одна могила достойна его — бесконечные просторы моря, залитые лунным светом.

Когда он, приглашенный на пир по случаю сенсационного улова, в качестве почетного гостя бывал на борту какого–нибудь баркаса и из глиняных горшков поднимался ароматный пар, а бутылка с кашасой переходила из рук в руки, наступала минута, когда под рокот гитар в Кинкасе все громче начинала говорить кровь древних мореходов. Он поднимался, чуть покачиваясь под влиянием кашасы — это делало его еще больше похожим на моряка, — и объявлял во всеуслышание, что он старый морской волк. На суше, без судна и без моря он опустился, но не по своей вине. Он родился для того, чтобы ставить паруса, управлять баркасом и бороться с волнами в бурные ночи. Жизнь сломила его, а ведь он мог бы стать капитаном, в синей форме, с трубкой в зубах. И все же он остался моряком, для этого родила его мать, Мадалена, внучка капитана корабля. Прадед его был моряк, и, если ему сейчас дадут этот баркас, он сумеет вывести его в открытое море и благополучно прибудет не только в Марагожипе или Кашоэйру — это близко! а и к далеким берегам Африки, хотя ему никогда до сих пор не приходилось плавать. Ему нечего учиться мореплаванию, он знает все от рождения, это у него в крови. Если кто из почтенных слушателей сомневается, пусть скажет прямо… Запрокинув голову, он пил из бутылки большими глотками. Но моряки не сомневались: вполне возможно, что все это правда. Ведь мальчишки, слонявшиеся в порту и по побережью, знали море чуть ли не с рождения, и никто не удивлялся такому чуду.

И тут Кинкас Сгинь Вода торжественно клялся: только морю будет принадлежать честь присутствовать при его последних минутах. Не надо ему трех аршинов земли. Нет, ни за что! Когда придет его час, он выйдет в море, на свободу, он совершит плавание, которого так и не совершил в жизни, небывалый подвиг, беспримерный по смелости переход! И только так он встретит свою кончину. Рулевой Мануэл, самый храбрый из всех рыбаков, человек без нервов и без возраста, одобрительно кивал. Остальные выпивали еще по глотку кашасы и тоже не выражали никаких сомнений. Жизнь научила их верить в человека и его силы. Звенели гитары, воспевая ночи на море, полные соблазнов, роковую магию Йеманжи. «Старый моряк» пел громче всех.

Как же после всего этого могло случиться, что он, Кинкас, внезапно умер в комнате на Ладейре–до–Табуан? Невероятно! Рыбаки не соглашались этому верить. Кинкас Сгинь Вода любил дурачить людей, весьма возможно, что он и на этот раз всех надул.

Бурные партии в «порринью», «ронду» и «семь с половиной»[7] были прерваны игроки, ошеломленные вестью о кончине Кинкаса, потеряли к ним всякий интерес. Сгинь Вода был их главарем. Вечерний сумрак спускался на землю, как траурный флер. В барах, тавернах, у прилавков магазинов и лавчонок всюду, где пили кашасу, воцарились печаль и уныние по случаю невозместимой потери. Кто умел пить лучше Кинкаса? Он никогда не бывал пьян, и чем больше кашасы он вливал в свою глотку, тем яснее становился его разум, живее и остроумнее речь. Он обладал поразительной способностью безошибочно определять марку и место изготовления любого вина, умел различать малейшие оттенки цвета, вкуса и аромата. Сколько лет он не дотрагивался до воды? С того самого дня, как его прозвали Сгинь Вода.