Дина Рубина
Старые повести о любви
Чужие подъезды
У Ильи был дом, где все друг друга очень любили, но никто никого не уважал.
Так уж повелось с незапамятных лет. Натуры у домашних были широкие и шумливые, а площадь квартиры тесноватая – две комнатушки и кухонька, так что развернуться вширь и не наступить на чье-то самолюбие было мудрено.
Давным-давно одна такая натура не выдержала, ей показалось, что остальные занимают места больше, чем положено, и с тех пор мать Ильи каждый месяц получала по почте переводы. Даже сейчас, когда самому Илье уже за тридцать или, как иногда в сердцах говорит мать, – под сорок, нет-нет да мелькал в почтовом ящике корешок перевода.
– Дылда, – говорила тогда мать Илье, – посмотри-ка, дитятко небритое, опять старый леший на тебя алименты прислал.
– Эх, Семен, Семен... – вздыхала тогда бабаня. Мать по этому поводу уже лет пятнадцать не вздыхала. Для вздохов у нее давно подоспел другой объект – Илья.
Илья, считала мать, получился непутевым. Он не оправдал того, что должен был оправдать, и не достиг того, чего должен был достигнуть, судя по сочинениям, писанным в десятом классе. Сочинения мать берегла и прибегала к ним в критических ситуациях, когда Илью требовалось «донять». Донять его было нелегко, но иногда это удавалось, и тоненькая пачка сочинений разлеталась по комнате, подобно стае птиц, опустившихся с небес на болото.
Расшвыряв тетрадки, Илья хлопал дверью и исчезал дня на три. В квартире на полчаса воцарялась горестная тишина и шелест тетрадок, подбираемых матерью.
– Он мог стать человеком, – глядя мимо пригорюнившейся бабки, говорила мать, – у него прекрасное чувство слова, у него есть стиль, это очень редко, когда писатель может похвастаться стилем, он должен был работать над собой, посмотри, мама, как он писал в десятом классе: «В черном маслянистом пруду неторопливо плыл лебедь с восклицательной шеей...»
Бабаня плохо разбиралась в лебедях, но полностью доверяла своей дочери, отбарабанившей в школе тридцать пять лет.
Илью бабаня любила слепой неистовой любовью, и эта бешеная любовь не давала ей понять, почему вести рубрику «О том, о сем» в «вечерке» менее престижно, нежели писать хорошим стилем о лебедях.
Внук назывался звучным словом «журналист», был со всеми на «ты» и ничего не брал себе в голову.
– Ты, бабань, слушай, – доверительно советовал он ей, – допускай все до лифчика, а в сердце пусть не идет. Поняла?
Внук был стержнем и смыслом ее жизни, она безоговорочно принимала и его дрянные синие штаны под названием «джинсы», и вечный беспорядок в его сквозняковой жизни, и идиотские словечки, и полуночные нетрезвые появления. Бабане страстно хотелось только одного: чтобы Илья был здоров и женился на хорошей девушке.
Чтобы Илья забыл, наконец, Наташу...
В то, что он даже спустя десять лет любит Наташу, бабаня верила свято, и ничто не могло поколебать ее неистребимую веру в благородное и самоотверженное сердце внука.
– Кого он любит? – насмешливо и горько спрашивала мать, и дешевая папироска – неистребимая военная привычка, – гуляла из правого угла ее рта в левый. – Никого он не любит!
Мать была не права. Наташа Илье, конечно, нравилась. Можно даже сказать, она устраивала его во всех отношениях: была ненавязчива, отходчива, неглупа. За те три года, что они встречались, никто из приятелей не был Илье ближе, и никому не хотелось рассказать о себе так много, как Наташе. Пожалуй, еще год-два и Илья вздумал бы жениться на ней. Но Наташа не дождалась этого дня и вышла замуж за какого-то аспиранта.
Произошло это как раз в то лето, когда Илья укатил в молодежный лагерь на Черном море. Думали сначала поехать вместе, но в последнюю неделю они рассорились, Наташа помрачнела, задумалась и свою путевку сдала. Илья уехал один.
Через месяц ворвался он, солнечный и веснушчатый, с выгоревшими волосами и бровями. Обзвонил весь город, вымылся в ванне и вечером умчался к Наташе...
Бабка дожидалась внука на кухне. Весь день силилась сказать ему о Наташе и не могла – трусила. Теперь сидела в темной кухне на табурете и тряслась от страха и тоски. Все чудилось ей, что внук либо Наташу убьет, либо мужа ее, либо сам в окно прыгнет. Давно улеглась дочь в столовой, а бабка все ждала, тревожно глядя в ночное окно.
Наконец позвонили. Она вскочила с табуретки, засуетилась, вытерла сухие руки о фартук и побежала открывать. На пороге стоял сильно веселый пьяный Илья.
– Здравствуйте, входите! – приветливо пригласил он бабку на лестничную площадку.
– Не ори, мать спит! – грозно крикнула та, хотя струхнула. Она не знала еще, как следует вести себя с пьяным внуком.
– Здесь дует... – сердечно и кротко заметил Илья, – пусти, барин, в переднюю...
Он обнял бабаню и очень серьезно объяснил ей свистящим шепотом:
– Понимаешь, бабань, нельзя переть против непреложного факта: ведь я мужчина, а? Так оно и есть!
– Молодец, – укоризненно сказала бабаня. – Удрызгался. – Потом Илья минут двадцать стоял под ледяным жалящим душем, слегка протрезвел, и они с бабкой долго болтали на кухне, и внук рассказывал про всякие чудные дела на свете. Вот, мол, живешь ты, бабаня, борщи готовишь, в очередях стоишь, а они ведь шляются где-то поблизости на своих неопознанных объектах, высматривают что-то, подлецы. И, между прочим, непонятно, что им от нас нужно. Вот так, в один прекрасный день...
Бабка ужасалась, ахала, и весь вид ее говорил о том, что и рада бы она не верить, да как же не верить, если Илюша говорит. И вдруг, осекшись на полуслове, как-то судорожно горстью взметнула с худых колен засаленный фартук и, окунув в него лицо, тихонько затряслась в беззвучном плаче.
– Ба, ты что?! – оторопело спросил Илья.
– О-ой, Ильюшенька-а... как же ты Наташку-то упустил-прозевал?! Горе-то какое, горе!.. – За три года бабаня крепко привязалась к ласковой Наташе, и теперь мысль о том, что Наташа будет рожать правнуков не ей, а совершенно чужой женщине, была нестерпимой. – Ой, Наташка-Наташенька, что ты с нами сделала... о-ой, горе!..
– Нашла горе! – грубо и насмешливо оборвал Илья. – Ну, давай, поплачем, ну, давай: у-у-у... – но неожиданно в горле его что-то сдавило, противно заныло в глубине груди, захотелось подвывать бабане.
– Что ты жалеешь его! – в дверях кухни, растрепанная, седая, в короткой, до колен, ночной рубашке стояла мать. Тапочки на ее жилистых петушиных ногах смотрели в разные стороны. Это было смешно, и Илье расхотелось плакать.
– Что ты жалеешь его?! – с остервенением повторила мать. Схватила с холодильника пачку «Примы», судорожно закурила.
– Проклятое племя! Ни во что и никому не верят, даже себе не верят! Когда они, наконец, влюбляются, они спешат убедить себя в том, что это только кажется. Стрессов боятся!
– Тихо, Валя, тихо! – взмолилась бабаня, сморкаясь в фартук.
– Стрессов боятся! – жестко повторила мать, тыкая папироской в сторону Ильи. – Хотят прожить жизнь, ни к чему не имея отношения. Это сейчас модно. Семью на плечи взвалить боятся, детей родить – боятся, жизнь положить на серьезное стоящее дело – боятся! Наташка права, сто раз права! Разве можно положиться на этого шалопая, мама? Посмотри, он же ни к чему не пригоден, только вот к этому! – Она выхватила из стопки старых газет на подоконнике «вечерку». – Вот, пожалуйста: «У меня на посуде испортилась эмаль. Где можно ее восстановить и можно ли в такой посуде солить овощи?» Отвечают... вот он отвечает, мам: «В посуде с отбитой эмалью...»
– Хватит, – сказал Илья.
– Овощи солить не рекомендуется! – крикнула мать. – И это его устраивает, этим он готов заниматься всю жизнь!
– Тихо, Валя, тихо... – умоляюще повторила бабаня.
– И если бы он был бездарностью... А как он писал в десятом классе! Какое у него врожденное чувство слова, какая музыкальная фраза! Я помню наизусть: «Мы вошли в подъезд, отряхивая дождевые капли. Сверху, с чердака, к нам спускался дымчатый котенок, на крутой спинке которого, словно штопки на чулке, сидели два крошечных листочка...»