Но странник сидит молча, опустив голову.
Потом слышно, как снова глубокий вздох вырывается из его груди. Потом он заговорил истово, неторопливо, опустив вниз глаза, как будто стыдясь смотреть на нас.
– Прошел все пределы… везде был… все обители посетил… Был на полднях и на полунощь… на знойном Афоне и в хладных Соловецких обителях… Везде, отец… Искал неустанно грядущего града, и нет приюта презренному рабу!.. Исхолодал, отец, изголодал… И в лето и в зиму, как тать, скрываюсь от света и брожу в нощи… Прихожу в грады – и изгоняют, стучусь у обители – и не принимают отверженного… Не вижу ни кровных своих, ни сродственников, ни жены, ни детей, в неволе пребывающих… И да будешь проклят ты, раб презренный, что возомнил о свободе, и покинул кровь свою, и отженился ближних своих!.. Нет тебе угла в пространном мире моем, и не будет успокоения душе твоей!.. Захочешь возвратиться в дом господина твоего – и отрекутся, страха ради иудейска, дети твои от тебя и ближние, и предаст тебя поруганию и истязанию господин твой… Убоишься вернуться в неволю и будешь скитаться, как вор, и приют твой будет логовище зверей…
И вдруг странник с глухим шумом падает на колена и начинает молиться. Долго слышатся среди полного молчания только одни глухие вздохи странника да редкие покрякивания дедушки.
И матушка, и я, и сестренка давно уже впились глазами в это худое, словно отлитое из бронзы, тусклое и костистое лицо, на котором так ярко лежали следы бесконечных скитаний и безмерной скорби.
Странник поднялся, выпрямился и все еще не спускал глаз с образа. По щекам его текли крупные слезы, между тем как черные глаза блестели в одно и то же время злым отчаянием и суровою верой.
– Отец!..– вдруг заговорил он, подымая к образу руку. – Там… там взыщем грядущего града!.. Там единственно!.. Там – не отринут…
– Да не отчаивайся, Александр… бог тебя поддержит, – говорит дедушка. – Нет той слезы, Александр, чтобы пролилась тщетно и не была услышана у престола всевышнего!.. И волос не упадет даром с головы человеческой… Ищи – и всегда обрящешь… Толцыте – и отверзятся врата правды… Сядь, Александр, подкрепись, чем бог послал…
И странник, несколько успокоенный как будто, опять садится на лавку, но теперь голова его поднята и блестящие глаза его смотрят куда-то вдаль, как будто пронзают стены нашей избы, и светится в них какая-то странная борьба, как будто не знают еще они, на чем остановить свой выбор: на небе или на земле…
– Ну, Александр, расскажи нам про мир божий. Вам, странникам, многое открыто… Поди сюда, присядь здесь.
Странник садится у стола, и я вижу, как матушка, с загоревшимися таинственным любопытством глазами, уже подвигается к нему, поставив на стол руки и склонив на них голову, и своим обычным мечтательным взглядом впивается в лицо странника.
И странник начинает говорить… Но мое детское воображение, запечатлев в себе его туманно-суровый образ, уже не сохраняет ничего больше, и его речи вспоминаются мне только как шум бурного, но смутного потока, несущегося чрез безграничные степи… А по этим степям, гонимая ветром, быстро шагает высокая суровая фигура, тщетно ищущая, где преклонить главу сыну человеческому…
И мне представляется, что еще не успел кончить странник свои рассказы, которые так длинны, кажется, что длятся целую ночь, и день, и еще ночь, как уже за ним появляется в дверях нашей избы новое странное и поражающее наше детское воображение существо.
Прежде всего виден только один огромный старый нагольный тулуп, перепоясанный кушаком, и большие старые валенки, но совершенно невозможно определить ни пола, ни возраста, ни звания того, кто скрывается в недрах этого огромного тулупа, вверху которого едва виднеется голова, так плотно окутанная заиндевелою шалью, что из-за нее не видно даже глаз. Но вот странный тулуп быстро и нервно делает наотмашь три поклона пред образом, затем в углы избы и так же быстро начинает развертывать с головы шаль, и мало-помалу сначала показывается жиденькая, белесоватая бороденка, потом длинный тонкий нос, маленькие, словно мышиные, серые глазки, и, наконец, из-под бараньей шапки освобождается большая лысина, кое-где опушенная всклоченными косичками беловато-рыжих волос. А когда разом и неожиданно свалился в угол тулуп, пред нами вдруг объявился самый обыкновенный, самый «ничтожный» из «людишек», какие только живут на свете, по мнению моей бабки, старый крепостной мужичишка, в заплатанной и изодранной серой свитке. Едва только мужичок этот почувствовал себя на свободе от угнетавшей его тяжести огромной овчины, как вдруг он весь озабоченно оживился, умильно улыбнулся всем нам, поклонился еще и еще раз в оба угла и, быстро засеменив пред дедушкой короткими ногами, также умильно выкрикнул: