Во-вторых, он умел избегать ошибки многих писателей, — мнящих себя и художниками, — состоящей в оставлении читателя равнодушным к предмету повествования, начиняя его ум всякими данными и сведениями и не возбуждая отклика в его сердце. Напротив, его труды действуют особенно сильно живостью чувства, теплотой и искренностью тона. Знакомя с содержанием дневника юности старой девицы Налетовой, умершей 92 лет от роду, найденного им в уцелевшем от времени барском доме в затейливом бюро крепостной работы, он говорит: «Бумага тетрадки слегка пожелтела, шуршала как-то грустно и сердясь, и неровный женский почерк бежал со страницы на страницу. Я сел в кресло и принялся читать…» — и кончает так: «.. все вы жили, радовались, печаловались, мечтали и любили. Все вы — маленькие и большие, значительные и незначительные, — думали ли вы, что когда-нибудь будут читать вашу жизнь? Я, надеюсь, не оскорбил ее. Я позволил себе развернуть страницы вашего маленького существования, которое нас теперь так занимает. Белая простая бумага и простые чернила, которыми, скрипя, наносило ваше гусиное перо ваши слова и мысли, быть может, казались прежде ненужными и незначительными. Но нам они нужны, нужны потому, что у нас слишком мало своей личной, наивной жизни. Простите меня, если я позволил себе к вам вторгнуться».
В-третьих, ему свойственно было искусство собирать свои наблюдения, несмотря на их обилие и разнообразие, в одно сжатое целое, совокупляя их в яркой картине, пестрой по краскам, единой по проникающей ее мысли. Устраняя в своих изображениях, в передаче своих ощущений все, не идущее к делу, излишнее и второстепенное, — совершая то, что французы называют l'elimination du superflu[316], — он всецело завладевал вниманием читателя и подчинял его своему дару художественного внушения. В своих чудесных описаниях старых помещичьих усадеб он так определяет свою задачу: «В усадьбах — в очагах художественного быта — важны не подробности, не частности, а все то общее — краски, звуки и фон, которые, взятые вместе, создают нечто знаменательное и важное. В этом вся русская жизнь: в слиянии многих разрозненных элементов, которые и дают в целом то своеобразное обаяние, которое порабощает всякого в русской деревне. И нельзя отделить дома от деревьев, его осеняющих, птичьего говора — от игры красок на узорах стен, блеска мебели в комнатах — от шепота листьев за окном и немого разговора портретов — от тихой думы старинных книг на полках и от хриплого кашля часов на стене».
Давно уже замечено, что у нас нет вчерашнего дня. От этого так бессодержателен, по большей части, день настоящий, и так неясен и тонет в лениво стелющемся тумане день завтрашний. Вооружившись надлежащими знаниями и памятью, можно описывать прошлое с большой подробностью и точностью, возбуждая к нему холодное внимание чуждого ему читателя. Но напоминание о таком прошлом проходит обыкновенно бесследно, давая лишь материал в лучшем случае для справок и цитат, а в худшем — для лицемерного пафоса. Можно уснастить — бесплодно и механически — ум и память читателя множеством этнографических, исторических и археологических данных, вплетя их в беллетристическую ткань, и все-таки не дать ему прочувствовать то, о чем так старается автор. Стоит вспомнить бесцветную «Дочь египетского царя» Эберса или «Харикла» и «Галла» Беккера и сравнить их с «Саламбо» Флобера или с «Quo vadis» Сенкевича, в которых картина античной жизни оживает с наглядностью действительности. В своем дневнике Goncourt говорит: «Il faut pour s'intéresser au passé qu'il nous revienne dans le coeur. Le passé que ne revient que dans l'esprit est un passe mort»[317]. И вот именно способностью внедрить в своем сердце прошлое и развернуть его в мастерском изложении перед читателем и отличался покойный Врангель. В его трудах прошлое оживало с силой настоящего; давно умолкшая жизнь восставала во всех своих тонких очертаниях и изгибах. В стенах старых усадеб, запущенных садов и заросших прудов начинал биться пульс живого организма, и то, что в далеком прошлом было общего с чувствами, скорбями и надеждами настоящих поколений, вдруг восставало из-под наслоений времени; между описаниями мест, привычек и бытовых особенностей, разделенных иногда значительным пространством и временем, возникала невидимая и прочная связь, и целая картина и характеристика бытового уклада слагалась сама собой между этими отдельными описаниями. Так, в палеонтологии по отдельным костям и позвонкам слагается образ вымершего животного, и намечаются родственные черты его с ныне существующими. Врангель отличался удивительным умением заставить читателя переживать то время, которому бывали посвящены его описания, умением проникновенно раскрывать те стороны замолкшей жизни, которые придавали ей своеобразную красоту. В этой способности вникнуть глубоко в прошлое, оживить его, сделать его понятным и, будучи далеким потомком, стать современником сказывалась своего рода поэтическая интуиция, обращенная при этом не в будущее, а в прошедшее.
317
Прошлое нужно искать в своем сердце. То прошлое, что заключено в одном лишь разуме, мертво (фр.)