Выбрать главу

— Кончились ваши университеты… — выговорил с болью.

Дети присмирели. Стоят, не расходятся. Смотрит старик: явились и первачки. Те, что первый раз в первый класс. Серёжа Лапин, сын лесоруба, Плотников Федя. Стоит, опустив голову, носком снег ковыряет. Пальтецо на нём ветхое-преветхое. И короткое — вырасти успел. Шапка отцова в чернилах.

«Ыч ты, — подумал старик, — ещё в школу не ходил, а науку, видать, пробовал. Головой».

А они в один голос:

— Дедушка, свези нас в школу!

Дед Матвей почесал затылок. Переступил с ноги на ногу. Примял свежий снежок на пороге. Молчит. Что скажешь? Передние зубы у Федюшки Плотникова выпали, а новые не наросли. Старик услышал шепелявинку, сердце ёкнуло. И что больнее всего — просят самые малые. Те, которым и объяснить-то как следует невозможно. Те, которым весь год обещали, что осенью, как станет погода, отвезут в школу. Старшие — те кое-что соображают, отошли дальше, поглядывают молча из-под насунутых на брови шапок. А не расходятся, ждут чего-то.

Старик посмотрел на малых, подумал: «Считай, сироты, коль отцов нет». Отвёл взгляд — встретил Федю Плотникова. Стоит неприкаянно худою былинкой, лоскут мешковины пришит на локте. Отцовы сапоги заскорузли и заломились носами кверху. Каблуки истёрлись до самых задников. Опустил глаза, смотрит под ноги. Его отец, Андрей Плотников, сразу, как началась война, ушёл на фронт, и мать Федюшки, Марина Семёновна, ещё до осеннего бездорожья успела получить чёрное известие.

«Сколько теперь их, сирот, на белом свете… подумал дед Матвей. — Выходит, за отца кому-то надо быть».

Слеза на глаза навернулась. От старости, видно. А может, от ветра. Только он живо смахнул её, слезу. Вытер скулу на всякий случай корявым пальцем, открыл дверь своей избы настежь: заходите.

Малыши несмело переступили порог. Вошли в светлую — на три окна — горницу, робко остановились у дверей. Осмотрелись. У печи стоят — выстроились солдатами — ухваты; на стене тикают часы-ходики.

— Садитесь, — обеспокоился старик, выставляя стулья.

Стульев, конечно, у деда Матвея не хватило. Пришлось рассадить ребят как придётся. Потом обвёл всех внимательным взглядом, подошёл к сундуку. Взялся за ключ.

Ребята насторожились, глядя на чёрный сундук, размалёванный красными маками. А дед, ничего не объясняя, повернул ключ в замке один раз и другой, поднял над собой палец. Замер, прислушиваясь.

Теперь дети уставились на палец. Но, ясное дело, ничего особенного не увидели.

В эту минуту в горнице раздалась музыка. Она лилась откуда-то из-под земли, и дети не сразу сообразили, что поёт сундук.

Дин-дон, дин-дон, — стучали скрытые молоточки, словно в заводных часах.

И Вдруг погасли. Отстучали серебряным звоном колокольчики. Тогда старик поднял крышку. Крышка была некрашеной, с переводными картинками на внутренней стороне, с деревянной палочкой-подпоркой, что закладывается вовнутрь. Дед Матвей вывел палочку, закрепил крышку. Перегнулся через край сундука. И детишки туда же. Глаза — в поисках волшебных колокольчиков, да, кроме допотопного добра, припасённого ещё покойной бабкой Анастасией, — синей, в горошину, сатиновой кофты, тёмного платка, домотканых рушников, — ничего не увидели.

Долго что-то возился дед Матвей, переворачивая всякое тряпьё до самого дна, наконец извлёк из сундука старую книжицу. Выпрямился, встав посредине горницы, по слогам, а больше по памяти, запинаясь от волнения, прочитал:

— «Бук-варь».

Книжка была зачитана до дыр, листы не держались. Кое-где уголки страниц обломались и слова в нижних строчках истёрлись. Да не о том речь.

— Стало быть, вот так… — добавил дед Матвей, почему-то смущаясь.

Старик, должно быть, решил сам учить детей, коль так случилось, что не стало школы. Не пропадать же ребячьим годам зазря, жизнь и так недолга. А ну-ка, выкинь из неё, жизни, год-другой — что значит? Открыл букварь, да, пока подвёл непослушный палец под строку, Павлушка Маленкин, тот самый пострел, которого он прошлой зимой в Иволжино возил, тот самый непоседа и говорун, к которому так охотно цеплялись «двойки»-жуки, опередил его.

— «Дом. Сад. Огород», — прочёл живо, без пальца.

Дед оторопело заморгал глазами. Покосился недовольно на своего ученика, но ничего не сказал. Отвёл глаза в сторону, вздохнул тяжело.

«Неграмотный, почитай, — дураку брат», — подумал про себя.

И понял, что он им не учитель. Что вот ещё тем, малым несмышлёным, первакам, пособил бы кое-как, а остальным — не помощник он. Нет, не помощник.

Встал из-за стола, спрятал букварь.

Старик плохо знал грамоту: читал только заглавия, и то по слогам, шевеля губами над газетой, и письма, если в край приходилось, писал печатными буквами. Потому действительно мало чем мог помочь детям. Так случилось, что он всю жизнь был приставлен к лошадям. Ещё мальчишкой бегал погонщиком по кругу на конной молотилке, ходил подпаском в ночное, сопровождал на станцию пшеничные обозы. А подрос — к плугу встал. И так до старости вожжи из рук не выпускал. Потом опять же к лошадям: ездовым в лесничество.

Может, он и прожил бы свой век, не особенно горюя, что не совладал как следует с людской премудростью, да вот теперь, в конце жизни, как никогда, почувствовал, очень она была ему нужна — грамота. Впервые крепко пожалел, что не доучился. А ведь можно было запросто. Учителя сами ходили из города в село — учись только, не ленись, хоть и борода у тебя до пояса. Время такое было, что и взрослые учились, — ликбез.

«А всё через неё, работу», — искал себе оправдания дед Матвей, хотя знал, что работа учёбе не помеха.

Посмотрел он как-то по-новому на школят, что засели за столом для учёбы, сказал себе:

«Ладно. Дело надо делать, а не горевать по-пустому, Ты своё время упустил, а почто ребята-то должны страдать?»

И как подумал так, одна бровь его поднялась и опустилась тут же. Так с ним бывало, если в голову приходила дельная мысль. Дети знали это.

4

Утром следующего дня дед Матвей запряг Короля в небольшой санный шарабан с жестяным передом, закутался в тулуп до самых бровей, сел на скамейку сзади, взвалил огромные валенки в кузовок. Прикрикнул, трогаясь:

— Н-но, милай!..

Ещё он взял дорожную шубу, в которую кутал ноги ребятишкам. И тёмный платок покойной Анастасии. Свернул всё это аккуратно, бросил в передок на солому. И скрылся за восковыми стволами сосен. Хотя бы слово кому молвил, куда подался!

У него много было теперь дорог — особенно лесных, непроезжих. В последнее время он стал часто уезжать невесть по каким делам и даже не ночевал дома; в посёлке тогда не особенно беспокоились: догадывались, где он может пропадать. Там, далеко, за тёмным непроходимым ельником, где начинается непролазный лес, появились землянки. В землянках поселились люди, на шапках у них были красные ленточки наискосок, в Беловодах называли этих людей «лесными людьми». Дед Матвей держал с ними связь.

Тут как раз испортилась погода. Ветер точно с цепи сорвался, непроглядная метелица поднялась. Все пути-дороги замело, так что деда никто скоро и не ожидал. Только одни ребятишки терпеливо сидели у заиндевевших окон, продувая тёплым дыханием смотровые глазки. И если присмотреться внимательней, в каждой избе, где есть малые, светит в белом окне сквозь тёмную проталинку по ребячьему глазку. Живому глазку. А деда всё нет и нет. И куда он мог так запропаститься?..

Больше всех горевал Федя Плотников. Их изба стояла на краю посёлка, у въезда в лесничество, и мальчик верно держал службу, не оставляя своего поста у смотрового глазка. И вот однажды, под вечер, когда глаза устали сторожить дорогу, видит он: катит из леса шарабан с жестяным передом. Да так, что снег летит из-под копыт во все стороны. Конь весь мокрый, пар валит из ноздрей клубами. Фыркает на ходу. Уздечка, точно школьный звонок, призывно позванивает. Прозвенела по улице — переполох среди ребячьих душ подняла в посёлке.