Говорил он так спокойно и равнодушно, что у Егора кольнуло в сердце. Люське грозила какая-то опасность.
– Да, – сказала им в спину дама-луковица, – как пролетает жизнь! И я ведь была такой. В пансионе для благородных девиц.
– Врешь, – ответил мужчина.
Перед дверью, над которой сохранилась табличка «Комната милиции», было теснее. Здесь люди скапливались, как муравьи у входа в муравейник. Велосипедист остановился.
Дверь растворилась, и выглянувший оттуда высокий, смертельно бледный старик в черном костюме произнес:
– Прием временно прекращается.
Затем увидел Егора с Люськой и добавил:
– А вы, молодые люди, проходите, пожалуйста, внутрь.
В толпе, скопившейся у дверей и источавшей запах сухой гнили и туалетного мыла, зародился несмелый ропот.
– Погуляйте, господа, погуляйте пока, – сказал старик в черном костюме и резко отступил на шаг, пропуская в дверь Егора с Люськой. Редкие черные волосы были начесаны на лоб, глаза скрывались в глубоких глазницах.
– Казалось бы, – добавил он, прикрывая дверь, – спешить здесь некуда, но мы хотим, чтобы все было как у людей.
Старик засмеялся высоким голосом.
Они стояли в просторной комнате, мутно освещенной от окон. Пол комнаты был устлан коврами, десятками, может, сотнями ковров всех размеров и узоров, которые поднимались в центре пола довольно высоким холмом, как получается холм из блинов на блюде, когда на Масленицу хозяйка вносит их из кухни. Ступать по комнате было опасно – недолго потерять равновесие. Стены тоже были в коврах и увешаны скрещенными саблями, кинжалами, пистолетами, круглыми щитами и персидскими шлемами. Там же Егор узнал полотно Айвазовского с тонущим кораблем. Боковую стену справа занимала гигантская картина «Иван Грозный убивает своего сына», видно, похищенная из Третьяковской галереи.
– Иван убивает Ивана. Это забавно, – произнес высокий, почти женский голос. – Я приказал повесить ее здесь, чтобы все помнили – с императором шутки плохи. Даже если ты ему близок как собственный сын. Вам понятна аналогия?
– Это в Третьяковке висит, – неожиданно сказала Люська. – Я там была.
– Из Третьяковки картина давно исчезла, в чем заключается один из парадоксов нашего существования. Копия сделана по репродукции великим трагическим талантом Карлом Брюлловым и значительно превосходит оригинал. Вы как думаете?
Обладатель тонкого голоса таился в черном кожаном кресле за холмом ковров.
– Но ведь Карл Брюллов раньше Репина жил, – сказал Егор.
– Еще один парадокс нашей странной жизни. Подойди поближе. Присмотрись ко мне, юноша. А я тем временем получше разгляжу твою юную спутницу. Она еще не распустилась, нет! Она еще бутон. Но опытный и мудрый садовник изолирует такой бутон в своей оранжерее и будет ждать того момента, когда тычинки задрожат от предвкушения похоти! Мне кажется, что я вижу мой идеал, мою будущую императрицу.
Люська вцепилась Егору в локоть ногтями. Было больно.
– Не бойся, – сказал Егор.
– Я присоединяюсь к твоим словам, – сказал император. – Не бойся. Ничего, кроме счастья, тебя не ждет.
Наконец Егор разглядел императора.
В старинном черном кожаном кресле, какому положено стоять в кабинете академика, с трудом умещался очень толстый человек. Он был лыс, ни волоска, ни пушинки на голове, нос пуговкой, щеки мягко лежали на складках шеи, складки шеи лежали на груди и на плечах, а обнаженные руки, словно ручки младенца, были перетянуты ниточками. Ногти, очень маленькие по сравнению с сардельками пальцев, были покрашены в красный цвет. На человеке был надет бронежилет, похожий на детский передничек, который не сходился на боках, и шорты. Ноги, напоминающие ножки рояля, оставались босыми.
Рядом стоял Дантес, он держал фуражку на согнутой в локте руке и молча кивал на каждое слово толстяка.
– Я люблю искусство, – сказал толстяк. – Но еще больше я люблю молодых людей. От них я получаю мою энергию. Ах нет, не бойся, я ничего плохого детям не делаю, порукой тому честное слово моих соратников.
– Честное слово! – сказал старик в черном.
– Честное слово, – повторил Дантес.
– Вы садитесь, садитесь на ковры, на них тепло и мягко. И не удивляйтесь моему телосложению, оно – плод трезвого расчета. Когда, много лет назад, я попал в этот мир... тогда не было еще ни этого здания, ни других колоссальных строений Москвы.
Подчиняясь движению руки толстяка, Егор и Люська уселись на ковры. Пришлось подложить под себя ноги, но сидеть было все равно неудобно.
– Я провел здесь много лет, я видел, как приходят и уходят люди, я взвалил на себя бремя власти в этом мире для того, чтобы люди познали порядок, а не были племенем убийц и разбойников, всегда существующим на грани гибели. Я добился порядка. Правда и порядок – вот мой девиз.
– Правда и порядок! – завопил Дантес.
Из-за двери донеслись отдаленные разрозненные голоса.
– Правда и порядок! Поря... о...
– Будучи человеком необыкновенной силы воли, – продолжал толстяк, – я решил заставить себя питаться. И знаете почему?
– Нет, – сказал Егор, потому что сообразил, что от него ждали этого ответа.
– Разумеется, нет, – согласился толстяк. – Вы здесь новички. Я же, будучи человеком великого ума и значительной силы воли...
Дверь чуть приоткрылась – в щель смотрели десятки глаз.
– Я понял, что бороться с разрушением и тленом можно, лишь заставляя свой организм трудиться, не поддаваться тлену. И я стал заставлять себя есть не меньше, чем в предыдущей жизни, заставлять себя спать, любить женщин, фехтовать, бороться, поднимать тяжести, черт побери! Вокруг меня бродят жалкие привидения. Я же, господин всего этого мира, здоров, молод и упитан.
На этот раз никто не ждал от Егора восклицаний, и восклицания восторга донеслись от полуоткрытой двери.
– Как меня зовут? – спросил вдруг толстяк.
– Гаргантюа, – быстро ответила Люська. – Я читала. Я знаю.
Толстяк рассмеялся. Он просто заливался, телеса его вздрагивали, колыхались, язык трепетал в распахнутом рту. Его придворные вторили толстяку, и веселье постепенно охватило весь вокзал, хохот его обитателей раскатился по обширному вокзальному пространству.