— Моя судьба — это моя судьба.
IV
Иносенсио Мансальво сказал, завидев всадника, въезжающего в лагерь:
— Этот человек приехал сюда помирать.
Мальчишке Педро было всего лишь одиннадцать лет, и не пристало ему лезть с расспросами к Иносенсио, знаменитому вояке из Торреона, что в штате Коауила, хотя парень ничего не понял из сказанного. Правда, после этого стал еще больше восхищаться Мансальво. Если Иносенсио Мансальво мог в бою семерых уложить, то предсказывать чужую судьбу куда труднее. Хотя этот старый гринго, ух, как храбро дрался тогда под Чиуауа — и ничего, жив. Наверное, Мансальво сразу разгадал в нем храбреца, который сам под пули лезет, и потому сказал то, что сказал.
— Этот гринго торчит на своей кобыле, как свеча в алтаре. Или нас дразнит? Хочет, чтоб его рубанули? Небось знает, что мы его мигом на куски искромсаем?
— Нет, просто человек гордый, в седле сидит прямо, не пригибается, — сказал совсем молоденький полковник Фрутос Гарсия, испанец по отцу. — Сразу видно.
— Говорю вам, он едет сюда помирать, — стоял на своем Иносенсио.
— Но человек он гордый, — повторил молоденький полковник.
— Не знаю, гордый или нет, все равно — гринго, а что помирать — это точно, — опять сказал Мансальво. — Чего еще ждать от нас этим гринго, кроме смерти?
— А зачем его убивать?
У Иносенсио так сверкнули зубы, что, казалось, зеленые глаза на миг посветлели.
— А затем, что перешел границу. Или этого мало?
— По горло хватит! — хохотнула Куница, неистовая проститутка из Дуранго, единственная профессионалка в своем деле, сопровождавшая вместе с остальными женщинами, скромными солдатками, войско мексиканского генерала Арройо. — Не иначе, этот гринго всю дорогу молится. Небось совсем святым заделался!
Она хохотала, пока краска не потрескалась на щеках, как пересохшая штукатурка. Тогда она сунула нос в букетик искусственных розочек, приколотых на груди.
Позже, за те несколько дней, которые гринго провел в войске вильистов, Иносенсио и молоденький полковник заметили, что он заботится о своей внешности, как юная сеньорита. У него была своя бритва, и он тщательно затачивал лезвие; бродил по всему лагерю, пока не находил горячей воды, чтобы выбрить щеки до последнего волоска; даже такую роскошь, как припарки полотенцем, позволял себе старый щеголь. Но, ох, что бывало, когда ему случайно приходилось порезаться, хотя он пользовался прекрасным зеркалом в вагоне генерала Арройо, а все остальные брились вообще не глядя в зеркало — на ощупь или увидев на миг свое отражение в какой-нибудь быстрой речке. Да, ох, что бывало, когда старик ранил себе бритвой лицо: он бледнел как полотно, зажимал царапину пальцем, словно боялся истечь кровью, бросался за белым пластырем и так аккуратно заклеивал ранку, будто бы его пугала не столько кровь или зараза, сколько перспектива плохо выглядеть.
— Видать, он за всю свою жизнь ни разу замертво не валялся, — хихикала та, которую звали Куница и которая, казалось, сбежала не из борделя в Дуранго, а с соседнего кладбища, где священники отказываются хоронить ей подобных.
— Вы говорите, что смерть его в бок толкает, — и Куница чихнула, будто цветочки у нее на груди могли пахнуть. — А я говорю, что его толкает сам дьявол, потому как и дьявол от него отпихивается. Подумать только — сюда приперся! Или надо быть такими бедняками, как вы; или такой грязной тварью, как я; или чистым злодеем… как он.
— Не то молится гринго, не то бормочет, просит чего-то, — еще издали заметил Мансальво.
— А в глазах у него боль, — вдруг сказала Куница и с этого момента стала относиться к нему с уважением.
Все остальные — тоже. Все научились уважать его, хотя и по разным причинам.
Так или иначе, а он наконец сюда добрался, увидел равнину с людьми после того, как четверо суток пребывал в полнейшем одиночестве и единении с землей; он увидел равнину, курящуюся дымками костров, словно в больших пятнах дегтя вокруг длинного состава, застывшего на рельсах. Он смотрел на эту картину со своей лошади, которая трусила рысцой по шалфейному полю, а детали рисовались все четче: вагоны как дома на колесах, полные женщин и детей; на крышах вагонов — солдаты, дымящие сигаретами и самокрутками.
Итак, он у цели.
Он там, где хотел быть. Трясясь в седле, спрашивал себя, что известно ему об этой стране. Перед его голубыми глазами промелькнуло далекое видение: редакция «Сан-Франциско кроникл», где известия из Мексики медленно плыли по воздуху, а не разили как стрелы, заставляющие репортеров бросаться за такими сенсациями, как домашние скандалы, политические пертурбации. Журналисты из империи Уильяма Рэндолфа Херста[7] — энергичные парни, североамериканские Ахиллы, а не мексиканские черепахи, — они всегда в погоне за новостями, сочиняя, если требуется, эти самые новости, которые ястребами врываются в окна, разбивая стекла в редакции Херста: сенатор Лафоллетт выдвинул популистскую программу и добился избрания в кандидаты от Висконсина; Джирам Джонсон — снова губернатор Калифорнии, Эптон Синклер опубликовал роман «Джунгли», Тафт пришел к власти, обещав провести реформу тарифов, а престарелый фараон,[8] увешанный орденами, продолжает устраивать приемы в замке Чапультепек, изо дня в день приговаривая: «Поддать им жару, пуль не жалеть», — и не ложится в гроб хотя бы потому, что боится и ненавидит сопилотов, кружащих над всеми дворцами и церквами Мексики. Бдительный старец, сокровище для журналистов, дряхлый тиран, способный повторять расхожие фразы, например: «Бедная Мексика, так далеко она от Бога и так близко от Соединенных Штатов». Бывали новости мелкие и раздражающие, новости, подобные крупным зеленым мухам, залетающим летними вечерами в зал редакции «Сан-Франциско кроникл», где медлительные вентиляторы коричневого цвета не в силах размешивать тяжелый воздух. Затем Вильсон становится кандидатом при большой поддержке Принстонского университета, Тедди Рузвельт формирует свою партию из «мятежных» республиканцев, а в Мексике бандиты по имени Карранса, Обрегон, Вилья и Сапата[9] с оружием в руках намерены отомстить за смерть Мадеро[10] и свергнуть пьянчугу-тирана Уэрту, но — и это главное — отнять земли у господина Херста. Вильсон разглагольствовал о «новой свободе» и сказал, что обучит мексиканцев демократии. Херст требовал своего: интервенция, война, возмещение ущерба.