Выбрать главу

Далее, эстетические или, тем более, этические критерии теряют всякий смысл, сама новизна, которой, казалось бы, суждено аксиологическое бессмертие, сильно скомпрометирована, и потому генеральным критерием может быть — и становится — этически бесцветный успех любого сорта, хотя бы только коммерческий. (Недавно Джордж Сорос заметил, что общество, где главной ценностью стал успех, обречено на нравственную деградацию. Интересно было услышать это из уст человека, заработавшего прозвище современного Мидаса. Хотя мой доход существенно скромнее соросовского, я с ним согласен.) О роли критика — куратора, критика — организатора, критика — квазихудожника, критика — коммерческого агента, словом — критика как универсальной закваски всего художественного и околохудожественного брожения сказано достаточно. Где прекрасная заря времен Лафона и Дидро, где сияющий полдень критик Бодлера или Аполлинера?

Но история искусства, которая никогда не могла уберечься от современности, сегодня стоит на пороге самой грозной, но — может быть — и самой продуктивной трансформации. Утрата предмета, или, если хотите, утрата границ предмета изучения, о которой столько сказано («всеобщая история чего?»), вынуждает историю искусства достойно принять вызов. Взгляд, не затуманенный традицией, все лучше видит, как очертания «искусства» теряют отчетливость не только сейчас, но и с противоположного, условно говоря, конца. Иначе говоря — история искусства, не как описание, а как предмет описания, растворяется в многообразии и разнообразии ролей, которые поручались артефактам в истории и в топологии культуры. История искусства, если она хочет строгости, должна ограничить свой объект несколькими эпизодами, несколькими столетиями из всемирной истории артефактов. Если же она, поступаясь своей спецификой, сохранит за собой весь майорат, от палеолита до завтрашней Документа, то ей придется стать интереснейшей и трудной междисциплинарной культурологией. Нефиксированное, плавающее место пластических артефактов в культуре вынудит нас дрейфовать вместе с объектом — протеем.

В конце концов, это судьба искусствознания всякий раз, когда оно отказывается от претензии на полную методологическую автономию и, следовательно, на формальный изоляционизм, описание абстрактной жизни форм. Такова имплицитная интенция Kunstgeschichte als Geistesgeschichte, иконологии или социологизирующей «новой истории искусства». Мы уже сказали А, остается сказать Б — или не сказать ничего.

Бебеля, 12 Частное введение к Еврабмолу

У бедняков нет генеалогического древа, это капризное растение требует тучной почвы и хорошего ухода.

История рода Бернштейнов плохо различима в негустом, клочковатом тумане семейных преданий.

Мой прадед со стороны бабушки, Хаим Оберштейн, исполнял в городе Балте малозаметную, но необходимую роль — он развозил воду. Память о нем в устной традиции лучше сохранила его функциональное имя — Хаим — Воссерфирер. Кроме этого я, как ни стыдно, ничего рассказать о нем не могу.

Другой прадед был кантонистом и николаевским солдатом, родом, я полагаю, из польско — литовских краев. Отслужив «под барабаном» положенные ему четверть века, он получил право поселиться где угодно в пределах империи: в балансе человеческих прав, обязанностей и качеств честно исполненный долг перед царем и отечеством в течение половины жизни искупал — до некоторой степени — органический дефект мальчика, рожденного в иудейском вероисповедании. Он мог стать мещанином Рязани, Царевококшайска или Самары, да что там — Москвы и даже самого Петербурга. Прадед выбрал малозаметный городишко Балту. Некогда, в золотые дни солдатчины, он вместе со своим полком квартировал в этих местах, балтские пирожки запомнились ему на всю жизнь.

Легенду о поселении предка в Балте многие толковали поверхностно — в его выборе видели знак неудовольствия высшего разума, наказавшего род геном тупости. Оценивая этот факт из будущего, с точки зрения его дальних последствий, я нахожу такую позицию несправедливой. Ничтожные обстоятельства и, казалось бы, нелепые поступки экзистенциально определяют судьбы многих поколений: если бы не чары балтских пирожков, нам бы не удалось посетить сей мир в его минуты роковые, да и в другие минуты тоже. В некотором метафизическом смысле возвращение в Балту исторически оправдано. Психологически осуждение прадеда тем более неверно. Предок из кантонистов вряд ли мог стать другим: двадцать пять лет солдатчины, начатой в нежном возрасте, должны были полностью подавить сопротивляемость организма к искушениям балтской кухни, а заодно и способность провидеть будущее.