Выбрать главу

Но у нашего поколения, в отличие от предшествующего и последующего, не было выбора, однобокость и фанатизм были приготовлены нам судьбой в качестве стартовой ситуации. Я верил в коммунизм, в реализм, в общественный и художественный прогресс. В то же время меня тошнило от лживости и наглости партийно — государственной политики, от пустоты официальной литературы и кино, от оголтелой шовинистической демагогии, от ксенофобии, от самой атмосферы партийных и государственных институций. Я уже не говорю о КГБ, Гулаге, паутине доносов и слежки, чье окутывающее присутствие ощущалось постоянно.

Сказать, что это было противостояние идеала и реальности, было бы уловкой. «Двоемыслие» — «думаем одно, а говорим другое» — слова, которые хотя и справедливы, но механически и односторонне изображают дело. Система проникала в наши клетки, раскол был внутри. Энтузиазм и страх, вера и ересь, лицемерие и искренность, достоинство и сервильность странно и неразличимо переплетались между собой, образуя удивительную диалектику личности, сформированной сталинской эпохой. Эти строки — не опыт самооправдания, скорее это опыт исследования с использованием интроспекции; метод, в психологии известный. Поскольку исследуется прошлое полувековой давности, можно говорить о методе меморативной автоинспекции, применяемом для описания поколения, которое, как, впрочем, и все другие, не выбирало время и место посещения этого мира.

Этот психологически — поведенческий коктейль был серединной, исходной субстанцией. В зависимости от того, какие элементы брали верх, человек становился, в конце концов, тупым фанатиком, коммунистическим прохвостом, циничным ханжой, двоемыслителем или — диссидентом, еретиком режима, отшельником, внутренним или реальным эмигрантом, наконец — тем типом «неконформного интеллектуала в системе», которого позднее назовут шестидесятником. Как видим, и тут было общество открытых возможностей. В некотором смысле.

Я и был сосудом этого коктейля к концу университетского курса и в момент приезда в Таллинн. Конечно, я верил в высокий идеал. Когда писал, особенно в первые годы, — рука сама поворачивалась писать «как надо». Но поворачивалась не каждый раз! Я искренне жаждал освобождения от нормативности соцреалистической доктрины и партийно — идеологического контроля над художественной жизнью. Тем не менее собственные критические статьи, разборы, обобщающие сочинения на актуальные темы, написанные в начале — середине пятидесятых годов, я сегодня перечесть не могу, не хватает мужества. А исторические работы — в порядке. Написанные еще в середине пятидесятых исследования об Александре Иванове доныне не потеряли смысла, сделаны были добротно в научном отношении и без уступок конъюнктуре.

К концу десятилетия профессиональное и нравственное сознание стало существенно прочищаться, но и позже из‑под моего пера выходили иногда сочинения, скажем так, не вполне достойные. Впрочем, иногда элементы лицемерия имели рассчитанную цель: барабанная дробь казенной риторики «вообще» прикрывала и защищала акты живого творчества. Так, после хождения Хрущева в Манеж мы публично обличали абстракционизм «у них», но никто из эстонских художников не пострадал, чего нельзя сказать о московских или киевских. Существуют разные мнения насчет того, насколько эта тактика была морально оправдана. Я думаю, что она имела известный смысл.

Но к делу. Первые выставки «эстонского советского искусства» поразили меня несколькими особенностями. Первая, чисто количественная: они были бедны экспонатами и участниками. Я узнал не сразу, какого террора это было следствием. Второе: больше всего было произведений идеологически нейтральных жанров — пейзажи да портреты… Их советская окраска сгущалась в названиях: «Kukruse kaevanduse stahhanovlane X. X.» (стахановец шахты Кукрусе) или короче, без имени — «Lццktццlise portree» (портрет ударника)…