— Подожди минуту, — зашептала она, — детишки заснут, тогда и поговорим.
— На тебе сухой нитки нет, — сказал он, — папа тебя чуть не утопил. Переоденься-ка в сухое.
— Сейчас.
Плохо, конечно, что он не дает ей спать. Но поговорить им надо. Очень надо. И прямо сейчас, а не при ярком утреннем свете, когда сбегутся с поздравлениями соседи и опять начнет засасывать прежняя жизнь.
Вскоре девочка вернулась, на ней были линялые, уже короткие джинсы и тесноватая матросская блуза — как жалко, что не хватает денег ее приодеть. Она достала из хлебницы полбуханки, кусок сыра и, пока они ели, сидела на столе, прислонясь к его плечу.
— Ты здесь, — смеялась она, — я все твержу и твержу себе и никак не поверю.
— Разве ты меня не ждала? Неужто никто тебе не сказал, что меня выпустили?
— Каталина сказала, — кивнула Зайчонок, — сказала, что ты уже едешь. Я приготовила ужин и ждала, и ждала, а потом стемнело, а тебя все нет, и я вдруг заплакала. Пока ты там был, мне, знаешь, сколько раз хотелось плакать? Но я держалась — ни разу не плакала. Но когда Каталина сказала, что ты едешь, а ты не приехал, тут уж я разревелась. Так ревела, что чуть де умерла. Я ведь не хотела ложиться, но потом не выдержала — хлоп на кровать, и мне снились страшные сны… Не могу…
— Зайчонок, детка, я не знал…
— Один сон был такой страшный, что я даже проснулась, а тебя все нет, я подумала: опять газеты набрехали, и мне стало ну так плохо, хоть умри. Я в самом деле хотела умереть. Но тут проснулся ребеночек, весь мокрый, я его перепеленала, простирнула все пеленки, а потом взяла на руки убаюкать да и сама, видно, уснула. А потом открываю глаза — ну и дура же я, да, пап? Я, наверное, здорово тебя напугала, да? Я когда очухалась и увидела тебя, а ты такой славный, только перепугался чего-то, даже смешно — такой большой и испуганный.
Казалось, она не может остановиться. Будто молчала все время, пока его не было, а теперь наверстывает упущенное. Он был вынужден ее прервать.
— Зайчонок, послушай меня, родная. Ты права, нам надо ехать. Оставаться здесь больше невмоготу. Не жизнь это для тебя, для нас для обоих не жизнь — все время бояться друг за друга. Надо уезжать. Уехать туда, где нас никто не знает и никто не будет ненавидеть; а работу я найду, ты же знаешь, мне всегда ее дадут, человеку поменьше ростом откажут, а мне дадут. Я тяжелой работы не боюсь — ты сможешь ходить в школу и не пропускать уроки, и есть будешь хорошо, несколько раз в день, и спать не в детской кроватке, а на настоящей кровати, а потом вырастешь и станешь красавицей, как мама. Ну, что скажешь?
Она смотрела на него, широко открыв глаза, и не знала, шутит он или нет.
— А где это, па? Где этот город?
Он отчаянно искал ответ — нельзя же разбивать ее надежды.
— Мы найдем его, Зайчонок. Найдем такой город. На побережье — вот где. Неужто не знаешь? Рабочие там так здорово организованы, у них даже свои биржи труда, и они говорят хозяевам: «Берите на работу, кого вам дают, раз он первый в очереди, понятно? А черный он, белый или серо-буро-малиновый — не ваше дело!»
— А ты не шутишь?
Она уже смеется, а это сейчас самое важное. Он вселил в нее уверенность, которой не чувствует сам — ведь все, что он слышал о жизни докеров, так здорово по сравнению с Реатой, что кажется просто враньем. Как-никак на побережье — та же страна, страна белых…
— А они примут тебя, па? В союз примут?
— Конечно, примут. Там никакой дискриминации и нет.
— И ты получишь работу, да?
— Как пить дать. С моим-то ростом да чтоб не получить? Они только посмотрят на меня и сразу скажут: «Вот это да! Такой с любой работой справится». Конечно, с работой всюду плохо и работа нелегкая, врать не стану, очень даже нелегкая, и зарабатывать я буду как простой рабочий — не то что босс. Но туда сейчас много черных подалось. Мы не будем одиноки, как здесь, и бояться не будем. Ложишься спать и знаешь, что утром проснешься живым. Таких городов там много.
Он замолчал — хорошо бы и самому поверить в свои слова.
— Ну и ну, — вздохнула она. — Вот бы мне пожить в таком городе, па! Никогда в таком не жила, сколько себя помню.
У него заныло сердце. Что правда, то правда. Девочке и впрямь нечего вспомнить, кроме разве что страха — страха потерять мать, страха умереть с голоду, страха, что надругаются над отцом или над ней самой. Несправедливо это. Несправедливо, как ни крути. Если его замечательная девчушка вымотается, изведется и помрет — этого ничем не оправдаешь. Он все отдаст, только бы она не погибла в расцвете жизни, как Элис, затравленная, долго мучавшаяся перед смертью.