При свете дня город становится совершенно другим: на башнях развеваются яркие знамена, на домах сверкают разноцветные навесы и яркая роспись стен и крыш. Корабли на реке разгружают днем, и улицы наполняются журчанием многоязыкой речи, и пререкаются друг с другом белые торговцы и чиновники, варвары и городские хозяйки.
Здесь стоит резкий запах рыбы, а еще пахнет непривычными благовониями, кожей, влажным холстом и немытыми людьми, что привозят в город диковинных зверей из высокогорных деревень — оттуда, где зарождается река.
Днем в городе бывает тысяча богов — по одному на каждого чужестранца, на каждого торговца, на каждого, кто когда-либо проезжал через город, или останавливался в нем, или просто увидел во сне новое божество, когда прилег вздремнуть днем. На улице резчиков можно купить идолов всех этих богов или даже изображения богов совершенно новых, получившихся у тех, кого за работой осенило божественное вдохновение.
А ночью, конечно, остается один только Сурат-Кемад, чьи челюсти разрывают и живых, и мертвых, чье тело есть черная вода, чьи зубы звезды…
Но я вернулся днем, проплыл через лабиринты кораблей и маленьких лодок, мимо причалов и плавучих доков, а затем — под городом, пока не выбрался на другой стороне, возле отцовского дома.
Стоило мне вылезти из люка, как ко мне подбежала Хамакина; лицо ее было залито слезами. Всхлипывая, она обняла меня:
— Ах, Секенре, мне так страшно!
— Где отец? — спросил я, но она лишь вскрикнула и уткнулась лицом в мой халат. Тогда я спросил: — Где мать?
Хамакина подняла голову, посмотрела мне в лицо и сказала очень тихо:
— Ушла.
— Ушла?
— Она ушла к богам, сын мой, — раздался голос, и я поднял взгляд.
Из своей мастерской показался отец; на нем были свободно наброшенная мантия чернокнижника и перепачканные белые брюки. Он заковылял к нам, волоча ноги, как будто разучился ходить. Я подумал, что с ним тоже что-то произошло.
Хамакина закричала и выбежала на причал. Я услышал, как хлопнула парадная дверь нашего дома. Я остался стоять на том же месте.
— Отец, где мать?
— Я же сказал. Ушла к богам.
— А она вернется? — спросил я, уже ни на что не надеясь.
Отец не ответил. Мгновение он стоял там, устремив взор в пространство, будто забыв о том, что я нахожусь рядом. А потом он внезапно спросил;
— Так что ты видел, Секенре?
Я рассказал ему.
Он снова замолчал.
— Не понимаю, — сказал я. — Это же ничего не означало. Я сделал что-то не так?
И тут он заговорил со мной ласково, как в старые времена, когда я был совсем маленьким:
— Нет, преданное дитя, ты ни в чем не ошибся. Помни, что видение твоей жизни продолжается столько же, сколько и сама жизнь. И, как и сама жизнь, видение это есть загадка, лабиринт со множеством поворотов, где многое внезапно открывается, а многое навсегда остается скрытым. Чем дольше ты проживешь, тем больше ты поймешь из того, что видел этой ночью. Каждый новый кусочек большой мозаики меняет значение всего, что было прежде, и ты ближе и ближе подходишь к истине. Но никогда не достигаешь места своего назначения, никогда не добираешься туда окончательно.
От холода, сырости и потрясения у меня началась лихорадка. Я пролежал больным неделю; иногда бредил, иногда мне снилось, что у моей кровати стоит фигура в маске из моего видения — та, что стояла босыми ногами на глади черных вод, пока вокруг потрескивали засохшие тростники. Иногда на восходе солнца она снимала маску, и тогда на меня вопила цапля, а затем взмывала вверх, хлопая крыльями. Иногда под маской оказывался мой отец. Он приходил ко мне каждый день на заре, клал руку на лоб, произносил слова, которых я не мог разобрать, и заставлял меня выпить сладкий сироп.
После того как лихорадка прошла, отца я видел мало. Он постоянно был в своей мастерской, где всегда запирался, с шумом задвигая щеколду. Нам с Хамакиной оставалось самим заботиться о себе. Иногда нам было непросто найти еду. Мы старались соорудить что-нибудь на продажу из остатков геватов, которые делала мать, но чаще всего у нас почти ничего не выходило.
А из мастерской отца доносился гром и сверкали молнии. Дом весь дрожал. Иногда разносился невероятно противный запах, и мы с сестрой не ночевали дома — уходили на крыши, где спали городские попрошайки, несмотря на то что там было опасно. А однажды, когда я притаился возле двери мастерской, весь перепуганный, едва сдерживая слезы, то услышал, как отец говорит, а отвечает ему множество голосов, неотчетливых и доносящихся издалека. Один из них напомнил мне голос матери. Все голоса были испуганны, они умоляли, лепетали, дрожали…