Молящемуся человеку Господь может задавать вопросы. Ты спрашиваешь у Бога: «почему?», «когда?», «за что?», а Он со Своей стороны говорит: «Спрошу тебя и Я». Эти вопросы могут касаться того, исполнил ли ты данные обеты, имеешь ли решимость менять свою жизнь, не носишь ли за душой камня злопамятства или ненависти к кому-то. Ведь нельзя забывать, что, согласно Евангелию, непременным условием слышания и исполнения просьбы является прощение тех, кто чем-то обидел нас, тех, кто является нашим должником. И когда стоите на молитве, прощайте, если что имеете на кого, дабы и Отец ваш Небесный простил вам согрешения ваши (Мк. 11, 25).
Вопрос Христа можно расслышать, если удалиться от шума и прислушаться к совести. И это чрезвычайно важно, поскольку можно всю жизнь прокрутиться в суете. Можно всю жизнь молиться из гущи этой суеты, но так и не войти в область правильного богообщения, поскольку на каждую твою просьбу Христос будет задавать Свой вопрос, а ты ни одного из них так и не расслышишь.
Духовная жизнь была бы непростительно лёгкой, а значит, и не имеющей цены, если бы каждый вздох и каждая просьба, обращённые к Богу, тут же получали ответ. Человек должен приготовиться к молчанию Небес. С мыслью о своём недостоинстве быть в поле зрения и внимания со стороны Бога молящийся человек должен терпением доказать верность Богу.
Наконец, будучи одарённым от Бога смыслом и совестью, человек должен вслушиваться в себя: не звучит ли в душе вопрос от Создателя? Не ждёт ли Господь от человека чего-то такого, без исполнения чего все труды и старания окажутся напрасными?
Вытолканный из Рая в шею, Адам до самой смерти не научился петь. У него был красивый голос и совершенный слух, но его сердце не рождало мелодий.
Когда петь начали дети, Адам удивился. Долгие годы и даже столетия его душа выла и плакала, тосковала и жаловалась. Дети же начали петь при сборе урожая, при рождении первенца. Некоторые, как Ламех, стали петь после кровопролития. Праотец смотрел на них глубокими, полными слёз глазами и не понимал: как можно петь по таким ничтожным поводам? Он чувствовал себя виновным в их безблагодатной, лишённой Рая жизни. Если бы не он и жена, дети не родились бы в земле изгнания. Их нельзя упрекнуть в том, что они не слышали шум райской листвы. Грустные звуки земли — их единственная музыка. Однако радоваться с ними он не мог. Уделом праотца должен был стать неутешный плач длиною в столетия.
Ныне, когда душа праотца извлечена Спасителем из ада, когда Адам со всеми спасёнными видит Христа и в Нём — всех своих потомков, он не перестаёт удивляться. О чём до сих пор поют его дети? Пропитавшие землю кровью и заразившие воздух грехами, о чём они могут петь? Не лучше ли молчать, чтобы не прогневлять Небо? Те немногие, которые пели не о страстях, а о славе Бога, почти не слышны среди похотливой и грубой разноголосицы.
Одни дети Адама продолжают петь, идя на войну. Слыша эту музыку, самый мирный человек становится агрессивным. Другие поют о том, что им кажется любовью. То грустные, то разнузданные, эти звуки чаще других ударяются в небесный свод. Эти песни чаще других называют музыкой. Но ни истинного плача, ни истинной радости в этих песнях нет. Адам смотрит на своих бесчисленных детей, и даже в Раю ему становится грустно.
Человек — это канатоходец. Справа и слева — одинаково опасные пропасти. Между чувством собственной значимости и скрытого величия с одной стороны и чувством полного ничтожества с другой, балансируя, медленно идёт человек. Небо над головой и пропасть под ногами нужно чувствовать, но ни туда, ни туда всматриваться нельзя. Рухнешь. Любой порыв ветра опасен.
Любая муха, севшая на нос, грозит смертью. Идти можно только вперёд.
Быстрее бы добраться до твёрдой почвы, до противоположного берега. Скорее бы выбросить шест из вспотевших рук, торжествующе обернуться и сесть в изнеможении, почувствовав, как вне-запно ослабели и стали ватными ноги.
Поэзия ближе к вере, чем наука. Наука распыляет человека между биологией и социологией, физикой и археологией. Наука дразнит человека ответами, но не даёт их, потому что ничего до конца не знает. Для неё любой червяк остаётся вместилищем тайн и неразрешимых загадок.
Зато для поэзии человек цел. Он изранен, но жив, испорчен, но не расчленён. Поэзия интуитивно, как женщина, в секунду схватывает то, что ускользает от логики и не укладывается в готовые схемы.
Вера в науку и нелюбовь к поэзии, несомненно, один из подвидов ненависти к Богу. Поэзия — это не только арабские бейты и греческий гекзаметр. Поэзия — это ещё и Октоих, ещё и Триодь, ещё даже и Требник. Кто лучше Дамаскина сказал о человеке: «Образ есмь неизреченныя Твоея славы, аще и язвы ношу прегрешений. »