Его ранние детские воспоминания связаны с храмом. Мама часто брала сына на службы, и в детскую душу Саши, капля за каплей, просачивалась та живая вода, которая не исчезнет со временем и заструится в его творчестве. Затем было пионерское детство и советская юность. Было почти неизбежное пленение эпохой, чья лихорадка била всю страну и чьи конвульсии многим казались приступом радости. Потом война и её отрезвляющий кошмар. Потом сомнения и тяжёлые раздумья о будущем, выраженные в переписке. Наконец, лагерь портняжными ножницами раскраивает жизнь на две половины, «до» и «после», и Солженицын постепенно превращается в борца, воюющего мыслью, голосом и чернилом.
В его личности меня притягивают несколько черт. Вернее, благодаря некоторым чертам мне становится понятен масштаб личности. Это не только и не столько лагерь. В нашей стране через эту школу, как через мясорубку, были пропущены миллионы. Это, к примеру, патриотизм. В отношении к Солженицыну это слово произносится и без иронии, и без ханжества. Солженицын не был беженцем. Он всё время оставался гражданином России, вынужденно пребывая в Европе и в Америке. Иностранного гражданства писатель так и не взял. Он терпеливо ждал, когда Родина, отобравшая у него гражданство, сама ему его вернёт.
В его устах невозможна строчка из творчества другого Нобелевского лауреата: «Земля везде тверда; рекомендую США» (И. Бродский).
Другая черта — это трудолюбие Солженицына. Он не бездействует месяцами и годами, ожидая вдохновения. Его труд похож на копание колодца в каменистой местности. Солженицын трудился, как затворник, как средневековый учёный, годами не выходящий из кельи. Потому его творчество похоже на служение и может быть уязвимо с точки зрения «чистой литературы».
Меня радует, что жизнь Солженицына похожа на тяжёлый подъём в горы. Он шёл прямо и вверх. Он не имитировал движение, не подпрыгивал на месте, не петлял и не возвращался назад. Поэтому в своих поздних интервью он говорит о главных темах бытия — о Боге и смерти. Александр Исаевич говорит, что к смерти надо готовиться, что её не надо бояться, поскольку она — переход от одной жизни к другой. Горькие слова писатель говорит лишь о насильственной смерти молодых людей, людей, не успевших расцвести и найти себя, и преждевременно вырываемых из жизни.
Он масштабен, Александр Исаевич, он огромен. Его, как и Толстого, можно назвать «матёрым человечищей». Только Толстой заразил страну своими антихристианскими фантазиями и дописался до анафемы, а Солженицын встряхнул весь мир голосом правды и на конец дней дожил до смиренных мыслей о Боге.
О нём можно и нужно молиться. По его книгам можно изучать ХХ век. По его примеру можно носить в глубине души тревогу о судьбе мира и судьбе своего отечества.
Моя святая Сербия (23 сентября 2008г.)
Христианская семья
Ветхозаветное откровение обращается к народу, а не к личности. Весь народ наказан — весь народ помилован, все прокляты — все благословенны. Только в таких категориях мыслилась долгие годы и столетия религиозная жизнь до пришествия Христова. Но когда люди повзрослели нравственно и когда пришёл в образе раба на землю Сын Божий, стало возможным общаться с Богом так, как когда-то Моисей: устами к устам, лицом к лицу.
Люди приходят к Богу, совершая свой неповторимый и одинокий внутренний путь. Уже не народы, но личности из «всякого народа и языка, колена и племени», слившись, подобно каплям в большое море, предстанут Богу в грядущем Царстве, как это предвидел и описал в Откровении Иоанн Богослов.
Но возможны ли ещё сегодня «христианские народы»? Есть ли сегодня нации, любящие Христа, хвалящиеся Христом, готовые умереть за Христа? Есть ли ещё сегодня народы, не только изводящие время от времени из своих недр рабов Божиих, но и целиком осознающие себя как одну христианскую семью?
Думаю, да. Хочу надеяться, что такова, например, Сербия. Почему «хочу надеяться»? Да потому, что этот храбрый и верный Христу народ известен мне только по именам своих святых. Я не был в Сербии, не молился в их храмах, не слышал их песен и не ел их хлеба. Мне страшно оказаться похожим на человека, который любит английскую литературу и думает об Англии как о стране Шекспира и Мильтона. Что если он, со своими возвышенными мыслями, приедет в нынешнюю Англию и увидит молодёжь, на ночь разбредающуюся по пабам; футбольных болельщиков, бешеных от своей непонятной любви к этой игре? Что если он услышит их речь, так не похожую на речь Шекспира и Мильтона? Не испугается ли он, почувствовав, как рухнул в душе идеал, и воочию увидев, как не похожа оказалась действительность на то, что было полюблено через книги? Так и я боюсь за Сербию. Боюсь, что если узнаю её ближе, если вплотную взгляну на всегдашний в этом мире грех и грязь, отлетит от меня то благоухание, которое я слышу всякий раз, когда произношу — Сербия.