Николай Васильевич несколько юродив в литературе, и значит, несколько свят. Любой юродивый — бомж. Николай Васильевич, по неизбежности, тоже. Может быть, потому он и любил Италию, называл её своей, что бомжевать в Италии легче, чем в России. Спать на лавке, пить воду из фонтана, утолять приступы голода сорванным с чужой ветки немытым фруктом можно только в южных широтах. Наши бомжи гораздо несчастнее и незащищённее. Точно так же наши писатели более зависимы от власти, более склонны рассчитывать на подачки, менее способны выжить в одиночку, в сравнении со свободными певцами тёплых краёв. Те поют для себя обо всём, что видят. Наши поют под заказ. Петь у нас и быть свободным — так же тяжело, как ночевать на лавке холодной осенью. Николай Васильевич умудрился не подчинить свой творческий голос конъюнктуре. Но нельзя сказать, что это ему ничего не стоило.
Его книги обрамлены пожарами. Сгоревший «Ганс Кюхельгартен» в начале творческого пути — это буква «А» гоголевского алфавита. Сгоревший второй том «Мёртвых душ» — это буква «Я» в том же алфавите. А ну-ка найдём ещё хотя бы одного такого писателя, который начинал и заканчивал свой путь творческим аутодафе! Трудно будет. Большинство пишущей братии не так нежны с родными детьми, как с написанными текстами. Дать сотню баксов бабе на аборт — легко. Сжечь свою примитивную рукопись — никогда в жизни! Если литература — это процесс и в ней важна преемственность, то хорошо бы людям, знающим, как писать, но не знающим — о чём, научиться у Гоголя беспощадности к своим бессмысленным творениям.
На смену цивилизации Фауста должна прийти цивилизация Достоевского. Это сказал Освальд Шпенглер. Но Достоевский сам признался, что он, как и многие другие, вырос, вышел из гоголевской «Шинели». Значит, будущая православная цивилизация, востребованная нынче, как никогда, цивилизация, чей призрак маячит на мысленном горизонте, вырастает в том числе и из Гоголя. Ведь он — «христианнейший писатель». Этим высоким именем можно назвать многих, к примеру,
Диккенса. Диккенс много и проникновенно, с огромной степенью внутренней достоверности пишет о кротости, молитве, о силе добра и внутренней слабости зла. Но он ничего не пишет о Литургии. А Гоголь — пишет. Первый из всей писательской братии, Николай Васильевич включает в поле своего внимания литургическую жизнь Церкви. Его интересуют Таинства! Не отдельно мораль, не отдельно текст Нового Завета. Но Таинства как средоточие новозаветной жизни. «Если люди не поедают друг друга ещё, то тайная причина этому — ежедневное служение Божественной литургии», — пишет Гоголь в своих «Заметках» о Божественной службе. Чтобы сказать эти слова, мало быть талантливым. Нужно быть прозорливым или сверхчувствительным.
Говорят, он и сам хотел быть монахом. Какое счастье, что ему этого не благословили. Он бы не смог стоять в строю, он бы не смог до конца слиться с братией. Он так и остался бы «штучным» и уникальным продуктом. А значит, его возможное монашество обернулось бы возможным крахом религиозных идеалов. К мирской жизни он тоже был плохо приспособлен. Оставалось только умереть.
Сорок два года — такое число получается при нехитрых вычислениях, которые мы производим, отнимая от даты смерти дату рождения. Много это или мало? Если брать Моисеевы слова из 89 го псалма, где говорится, что дни лет наших — 70, если в силах — 80, то — мало. Если сравнивать с Пушкиным, умершим в 37, или Лермонтовым, умершим ещё более молодым, то — не так уж мало. Что вообще значит «мало» или «много» перед лицом вечности? А ведь о ней говорил и думал чаще других покойный. Разве не он некоторых живых нарёк мёртвыми душами?
Светское-советское литературоведение избегало разговора о вечности, но кормило читателей ужасами о писателе, переворачивающемся и агонизирующем в гробу а-ля персонаж из «Вечеров на хуторе». На самом деле он умирал с молитвой. В его ногах по его же просьбе была поставлена икона Божией Матери, и, когда в забытьи писатель говорил о лестнице, мы можем смело предполагать, что думал он о Деве Марии. Ведь о Ней говорит церковная служба, знакомая Гоголю с детства: «Радуйся, Лествице небесная, Еюже сниде Бог». И ещё запомнили в доме Толстых, где умирал писатель, последние его слова: «Как сладко умирать».