Главный признак этой крови, проявившийся в Бродском, есть настырность, умственная выносливость. Это — побочный продукт многовековой школы мысленного труда по изучению Писания и сопутствующей литературы. Веками поупражнявшись в области экзегетики, анализа и запоминания, евреи выработали в своей натуре нечто, позволяющее им успешно трудиться там, где царствует мысль, как слово и мысль, как цифра. Еврей-математик, еврей-физик — это побочный продукт многовековой мыслительной деятельности, переданный по наследству. Это сказано впервые не мной. Я только повторяю то, с чем согласен.
Миру не впервой питаться плодами побочной деятельности. Искали путь в Индию — нашли Америку. Искали философский камень — заложили фундамент современной химии. Строили на земле подобие Царства Божия — получился европейский мир с правами человека и бытовыми удобствами. Точно так же и здесь. Врождённая настырность и расположенность к умственному труду позволила Бродскому испытать на себе теорию У. Одена. Результаты впечатляют, хотя в том, в другом мире, отношение к результатам наверняка переоценивается.
Он очень взрослый поэт. У него нет чётко очерченных периодов роста, переходов от юношеской робости и восторгов к словам «не мальчика, но мужа». Как Афина, родившаяся в готовом виде из головы Зевса и сразу ставшая бряцать оружием, Бродский явился, словно в готовом виде, со стихами, мимо которых не пройдёшь. Надо прочувствовать смысл слов Ахматовой, которая после знакомства с «Большой элегией Джону Донну» сказала Иосифу: «Вы не понимаете, что вы написали».
Эта скорбная строгость поздней поэзии, эта позднеантичная элегичность, звучавшая в юности, эта всегдашняя грусть и отстранённость лично на меня действовали магически. Я хотел бы в юности иметь такого старшего друга, одновременно битого жизнью и широко образованного, разговоры с которым заменили бы мне чтение многих книг. Он закуривал бы при встрече и, сощурившись после первой затяжки, в прозе рассказывал бы мне то, что всем вообще говорил в стихах: «Путешествуя в Азии, ночуя в чужих домах, лабазах, банях, бревенчатых теремах, ложись головою в угол, ибо в углу трудней…» — и так далее.
Такого старшего друга не было. Поэтому я с жадностью читал стихи, тем более что многое в них было написано и даже озаглавлено как назидание. Многое я помню до сих пор, как, например, вот это:
Гражданин второсортной эпохи, гордо
Признаю я товаром второго сорта
Свои лучшие мысли, и дням грядущим
Я дарю их как опыт борьбы с удушьем.
Кто не задыхался, пусть проходит мимо, насвистывая шлягер. Но я задыхался, временами задыхаюсь и поныне, и эти стихи воспринимаю как адресованные мне лично.
Были и другие строки, которые невозможно до сих пор читать без поднимающегося от сердца к горлу комка.
Так долго вместе прожили, что снег,
Коль выпадал, так думалось, навеки,
Что, дабы не зажмуривать ей век,
Я прикрывал ладонью их, и веки,
Не думая, что их хотят спасти,
Метались там, как бабочки в горсти.
Не раскрывая книг, только скребя по сусекам памяти, можно было бы наскрести достаточно стихов для поэтического вечера. Но статья о поэзии хороша тогда, когда количество цитат в ней минимально. Что толку переписывать стихи, увеличивая объём своего труда за счёт чужого богатства? Жаль, что я понял это не так давно.
Что я вообще понял? Понял, что любить — не значит со всем соглашаться. Я не согласен с Бродским в том, что Цветаева лучше Ахматовой, не до конца согласен с теорией Одена о жизни языка через поэтов. Он готов был матом огрызнуться на слова о необходимости страдания для гения. А я матом на эти слова огрызаться не буду. Я с ними согласен.
Мы были однажды в Риме, были там глупо, мимолётно и почти случайно. Была осень, более тёплая, чем наш июль. Во дворе русского прихода на улице Палестро после службы нас угощали обедом. Конечно, это были макароны и много сухого вина. Двор был затянут виноградом. Сквозь листья пробивалось солнце и, ложась на людей сотнями пятен, делало всех похожими на одетых в камуфляж. Или нет. Мы были похожи на выдуманных античных людей с картин Генриха Семирадского. Приход чествовал пожилого и благообразного писателя, давно покинувшего Родину и не переставшего по ней страдать. Там была сказана фраза о том, что гений то ли рождается, то ли закаляется от неразделённой любви. На этих словах Иосиф Александрович бы выругался.