Вопрос не в формальности – когда, что и сколько читать. Вопрос в принципе: слово Божие, голос Христов нужно полюбить. А поскольку у нас нет и быть не может ни одной требы, ни одного молебна, тем более ни одного Таинства, на которых бы не звучало слово Божие, то начинать нужно с того, что под рукой. Готовишься к воскресному дню – поупражняйся в Писании. Выходишь из храма – проэкзаменуй сам себя: что помнишь, что понял, чем проникся? Среди дня не раз себя одерни, возвратись от месива различных помыслов к тем текстам, которые наизусть знаешь. Если всё это делаешь, то садись в воскресенье за обеденный стол, и пусть тебе будет вкусно. А если не делаешь, не садись за стол. Голодом понудь себя к богомыслию. Таким образом сердце наше верно поймет сказанное Христом в пустыне: «Не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих» (Мф. 4: 4).
Когда я думаю об усопших (29 октября 2014г.)
Когда я думаю об усопших… Что это больше – вопль, или стон, или вой? Вспомните, как вам плохо, когда вы реально пали, сделали то, что нельзя было делать. Что происходит в это время? В это время вы знаете, какого вкуса смерть, потому во рту у вас именно горечь смертная. И в ноздрях у вас запах смертный, а сами вы – на грани. И чем докажешь тогда, что ты не в аду? Разве что тем, что ходишь, здороваешься, пытаешься улыбаться. Между тобой и покойником, правда, разница велика. Все же ты жив, а живому псу лучше, чем мертвому льву (Еккл. 9:4). Но только представь, что мука в душе все та же, а возможность покаяния отнята навсегда. Представь, что всякое утешение удалено от тебя: и утешение разговором, и утешение пищей, и вообще всякое мыслимое утешение. И еще представь, что ты стал прозорлив с опозданием. Ты стал прозорлив себе на беду. То есть теперь ты ясно понимаешь, что в жизни сделал не так; что вообще сделал такого, чего не стоило делать. А сколько нужного и полезного вообще не сделано! И вся жизнь на ладони. И все ясно, как днем. Только толку нет от этого знания. Есть только горечь о жизни, прожитой пусто, словно это и не твоя жизнь. Что тогда будет делать человек? Он будет выть и стонать. Он будет горько жаловаться и плакать. Не этот ли вопль слышен, как только задумаешься об умерших?
Тот плач не несет утешение. (О, Небо! Ведь проливая слезы на земле, мы истинно утешаемся, и изливаем душу, и находим тишину. Но тот плач есть плач неутешный. Какое страшное слово!) И это не один человек, и не два, но множество, ускользающее от подсчета. И когда думаешь об усопших, то вроде бы слышишь этот, то ли вопль, то ли стон. Слышишь звуки запоздалого раскаяния и сожаления о жизни, прожитой на ветер, пусто, ни к чему.
Не всегда, далеко не всегда это бывает. Иначе и жизнь была бы не жизнь, но сплошное прислушивание к страшным звукам. Но если бывает так по временам, то невыносимо жалко бывает и ушедших за видимую грань. И словно роса на душу приходит тогда и звучит заупокойная христианская служба. Все эти панихиды, эти родительские субботы, эти заупокойные ектении на Литургиях, эти приношения на панихидные столы. Девять дней, сорок дней… все они ложатся на душу, как потерянный пазл, без которого никак не сложится общая картина. И ты понимаешь, что Церковь это любовь. Любовь не сентиментальная, но простая и настоящая. Зрячая любовь. Это любовь главным образом к беспомощным, в том числе и умершим, оттуда — из невидимого далека, протягивающих руки с мольбой.
Невольно подумаешь и о себе, однажды имеющем уйти отсюда и пересечь черту. Кто о тебе помолится? И хватит ли этих чьих-то молитв, чтобы упасть на душу прохладой, как роса – на землю? И еще: становится ясно, почему святые плакали о себе так горько при жизни. Таинства будущего века приоткрывались перед ними, и они ощущали себя уже на Суде, а потому плакали горько о себе самих, как о нераскаянных покойниках. Теперь им тихо и радостно. Но плачут те, кто попрыгуньей-стрекозой лето красное пропел и провеселился. Сколь ни виноваты они в своей незавидной участи, а их тоже жалко. И Церковь, ранее, говорившая им: «Покайтесь», теперь говорит Богу: «Помилуй их по великой Твоей милости».