Не могу не упомянуть здесь о двух не просто знаковых — «знаменных» штрихах зрелой полосы жизни поэта, когда человек вроде бы осторожней и рациональней в поступках становится. В те же дни распада и разрухи, в начале страшного 93-го, протестуя против унижения литераторов «демократическими» властями, Конецкий на заседании еще не разогнанного тогда городского Совета объявил голодовку — и держал ее, покуда не добился пусть малых, но ощутимых сдвигов со стороны администрации… А тремя годами позже на губернаторском приеме в честь приезда Б. Ельцина в его бывшую «партийную вотчину» он отказался «поручаться» с бывшим свердловским «персеком», когда тот обходил ряды приглашенных. Под объективами телекамер и недобрыми взорами «свиты» президента Юрий демонстративно отвернулся… Признаюсь, при всей своей ненависти к ельцинскому режиму и к его кровавому главе, я все же счел бы произошедшее всего лишь жестом — из тех, пусть смелых, жестов, на которые нередко идут «общественные люди» ради придания социальной значимости своему имени; счел бы… не знай я уже давно творчество и судьбу своего уральского сверстника. У него это был не жест — поступок.
Ибо все творческое бытие Юрия Конецкого — поступок. С самого начала и по сей день, когда он перешагнул рубеж седьмого десятка… С юных лет, когда под бдительным надзором «борцов с опиумом для народа» он слагал строки о вдовах, что в храме поминают своих погибших мужей, отцов и детей:
И вот дожило стихотворение конца 60-х «В церкви» до часу, когда древние, как земля, женские молитвы слышатся во вновь открытых храмах — уже по убиенным в Чечне, в Афганистане, на Пресне 93-го, в иных «горячих точках»: что, это тоже «отмененные» страницы поэзии? Черта с два!
Настоящая поэзия — всегда опровержение стандартно-стереотипных взглядов на искусство стиха, всегда бунт против несостоятельных «канонов». Вышедшие книги стихотворений и поэм уральского подвижника словесности, по-моему, символизируют вот что: плеяда (термин «поколение» слишком общий и расплывчатый) русских советских поэтов, взращенных трудовым бытием, выросших с «историко-генетическим» наследным миросознанием верности родной стране, ее почве, — плеяда, пришедшая в литературный цех конца 60-х и начала 70-х минувшего века, доказала за десятилетия своей работы прежде всего животворность созидания как доминирующего пути отечественной поэзии, как сердцевинной основы лирико-философских и социально-исторических исканий в мире стиха. Множеством своих итоговых страниц (будем верить: итоги предварительные) Ю. Конецкий напрочь опровергает «культово»-лживые утверждения о том, что традиция изображения человека в труде — индустриальном ли, сельском или художественном, — якобы противоречит «интеллектуализму» творчества, глубине мысли или чувственно-эмоциональной раскованности строк. Произведения, созданные им еще в молодые годы, свидетельствуют об органично усвоенной «школе дум глубоких», о том, что главные лучи таких разных светил нашего духовного космоса, как Н. Заболоцкий, П. Васильев и Н. Рубцов, в личностно-авторском горниле духа обрели свой самобытный сплав. Вот строфы «После грозы»:
Вслушиваешься в это обновленное звучание древнего амфибрахия — и ощущаешь воедино две стихии родной земли: неподвластную нам (и слава Богу) мощь природы — и в природе нашей, людской, в глубинах подсознания укоренившуюся грозовую стихию нашей давней и недавней Истории… Такой поэт — будь он воистину выкован и закален заводским металлом — не может не различать стозвучье и стоцветье роскоши зеленого царства трав и лесов, особенно если это — и нива его предков, и край его детства. Мало у кого из пишущих сверстников моих так «перекликаются» меж собой — порою и в «гармонии контрастов», в явственной трагедийности — трубные и ревущие гласы вот уж точно «тяжелой» промышленности и певучие нежные ноты заповедно-родных уголков сельщины. Причем, как правило, именно в таких «перекличках» проявляется собственно стиховое мастерство автора, проступает искусная строфика, утонченная архитектоника строк: