- Я уже постился, - слабо запротестовал дикарь.
- Пусть постится еще, - сказал джентльмен из дворца.
- Я поневоле должен был поститься, потому что по разным причинам не мог получить работу и дошел до полной нищеты: вы знаете, что я не лгу, - сказал дикарь.
- Пусть потерпит еще, - сказал джентльмен из дворца.
- Работа мне нужна, как воздух, - простонал дикарь.
- Обойдешься и без воздуха, - ответил джентльмен из дворца.
И оба джентльмена поволокли дикаря, усадили его на жесткую скамью н монотонными голосами затянули, как заведенные, свои бесконечные наставления: они поучали его во всех делах на свете, кроме одного единственно нужного и касающегося его дела. Когда же они заметили, что после вспышки гнева, от которого его глаза налились кровью, дикарь перестал обращать на них внимание и вознесся мыслью к истинному Провидению; когда они увидели, что он, смущенный и приниженный, примирился с небом, повинуясь заложенному в нем самой природой стремлению приблизиться к нему, понять его и научиться не только переносить свою судьбу, но и облегчать ее, - они сказали: "Он слушает нас, теперь он в наших руках и не доставит нам больше никаких хлопот".
О чем на самом деле думал этот дикарь, чьи мысли были так ложно истолкованы и использованы, - нам поведает история, а не автор этой притчи, хоть сам он прекрасно понимает ее смысл. Достаточно с нас сегодня и того, что эта сказочка не может иметь никакого практического смысла (разве это возможно!) - в наш тысяча восемьсот пятьдесят пятый год.
21 марта 1855 г.
РОДОСЛОВНОЕ ДРЕВО
Перевод А. Поливановой
То, что жизненность всякого истинного и действенного преобразования на пользу общества целиком зависит от последовательности людей, которые его проводят, - истина не новая. Как бы ни понимался смысл изречения "Врачу, исцелися сам", - а по моим наблюдениям, этому совету мало кто следует, совершенно ясно, что перевоспитание должно действительно начинаться с самого себя. Если бы я обладал легкими Геркулеса и красноречием Цицерона и употребил свои способности в самых ожесточенных диспутах, посвященных делу, которым я пренебрегаю в моей повседневной жизни каждый раз, как к тому представится случай (скажем, раз пятьдесят на дню), так уж лучше бы мне приберечь свои легкие и свое красноречие и ни при каких обстоятельствах не вмешиваться в это дело.
В наше время господствует скромное убеждение, что руководство государственными делами не должно быть наследственной прерогативой какого-либо привилегированного класса и что система, не привлекающая на службу стране ее лучших и достойнейших сынов, страдает неким врожденным пороком. Нужно думать, - поскольку это не какая-нибудь новомодная выдумка, что это убеждение в общем достаточно умеренное и разумное, что оно не может быть названо чрезмерно передовым ни для нашего, ни для какого-либо другого времени и что оно не навлечет на нашу страну никакого небесного проклятия, могущего привести ее к катастрофе. И тем не менее для большей части нашего правящего класса это положение настолько ново и необычно, что, но нашему наблюдению, оно воспринимается как вещь совершенно непостижимая и невероятная. И вот я совершенно серьезно задаю себе вопрос: чья же это вина? Я пришел к заключению, что повинно во всем этом чрезмерное культивирование родословного древа - ветвистого, разросшегося в Англии до непомерной высоты и покрывшего своей зловещей тенью всю страну.
Мое имя Коббс. Почему же я, Коббс, так люблю восседать, словно почтенный патриарх, в тени моего родословного древа?! Какое мне до него дело? Какая мне от него польза, почему оно может мне внушить чувство самоуважения, в чем заключается для меня его притягательная сила? Почему, чтобы принять приглашение на банкет, я должен быть уверен, что моими сотрапезниками будут лорды? Почему для того, чтобы поставить свое ими на подписном листе, мне необходимо, чтобы на нем красовались имена пятидесяти баронов, маркизов, виконтов, герцогов и баронетов, написанные более крупными и размашистыми буквами, чем имена простых смертных? Если я не хочу постоянно украшать себя ветвями родословного древа, если это не я, Коббс, а мой друг Доббс вечно носит в петлице такую бутоньерку, - почему бы мне преспокойно и добровольно не отказаться от этого? Да потому, что я хочу всегда восседать у подножия родословного древа, под сенью его ветвей.
Возьмем Доббса. Доббс образованный, серьезный человек, строгих и твердых правил; человек, который был бы глубоко огорчен, если бы я усомнился в том, что он сторонник реформы в лучшем смысле этого слова. Когда Доббс говорит со мной о палате общин (и выпаливает при этом в меня, как из револьвера, который он всегда носит заряженным и со взведенным курком, градом служебных новостей), почему он должен непременно пользоваться парламентским жаргоном, который ему пристал не больше, чем какой-нибудь диалект Центральной Африки? Почему, говоря о мистере Фицмайли, он должен называть его "Фици", а упоминая лорда Гамбарууна, именовать его "Гамом?" Каким образом он всегда узнает о проектах кабинета министров за полтора месяца до того, как они становятся достоянием гласности, а то и настолько заблаговременно, что я, пожалуй, успею умереть, прежде чем появится малейший намек на существование такого проекта? Доббс, как человек передовой, прекрасно понимает, что люди различаются по своей склонности к той или иной деятельности, по своим талантам и достоинствам и ни по каким другим признакам. Да, да, в этом я уверен. А вместе с тем я видел, как Доббс самым унизительным образом из кожи лез вон на Королевской академической выставке, чтобы обратить на себя внимание какого-го аристократа. Я стоял рядом с Доббсом перед картиной, когда в зал вошел некий маркиз, и я тотчас же догадался о появлении этого маркиза, даже не поднимая глаз и не поворачивая головы, единственно благодаря аффектированной манере, с которой Доббс стал высказывать свои замечания о картине. А потом, по мере приближения к нам маркиза, Доббс продолжал разговаривать со мной, как с пустым местом, ибо все его замечания предназначались уже для маркиза, пока наконец маркиз не воскликнул: "А, Доббс!" - и Доббс, выражая предельную почтительность каждой морщинкой лица, повел этого родовитого аристократа по выставке, чтобы высказать ему свои суждения о некоторых живописных деталях картин. Ну да, Доббс был, конечно, пристыжен и смущен всем своим поведением; голос, лицо и манеры Доббса, упрямо и независимо от воли своего хозяина, обнаруживали его чувство неловкости; даже по выражению спины Доббса, провожавшего благородного маркиза из зала, я понял, что ему известно, как он мне смешон и как он этого заслуживает: и все-таки Доббс ни за что на свете не смог бы воспротивиться чарам родословного древа и выйти из его тени на вольный воздух.