Выбрать главу

ХХ век вообще выявил новые «возможности острова». Главный герой блестящего философского рассказа Стивена Кинга («Тот, кто хочет выжить», 1982) представляет собой точную пародию на современного человека, который, оказавшись на необитаемом острове и не найдя вокруг ничего мясного, съел самого себя. Это и метафора самоедства, преследующего интеллигенцию, и одновременно сатира на общество потребления, которое не может не жрать и в результате вынуждено питаться собою. Итальянский фильм «Синьор Робинзон» (1976) пародировал уже сексуальную революцию — Пятница там женского рода, и главный герой, пухленький торговец, занимается с ней тем, что на туземном языке называется «Динь-динь». «Новые Робинзоны» Людмилы Петрушевской (1989) отражали панический страх постсоветского горожанина перед наступлением новых времен, неизбежно катастрофических, и описывали полузвериный, хотя по-своему уютный быт интеллигенции среди обезумевшего, засаленного, но все еще живучего коренного населения: чем дальше в лес, тем толще партизаны, как написал в том же 1991 году Виктор Куллэ.

Я не очень представляю себе, как выглядит Робинзон начала XXI века в западной традиции. Наверное, это обновленный Торо, сбежавший от кризиса в дикую природу и выживающий путем сбора плодов, каковой олицетворяет собою реальную экономику. Но зато как выглядит российский Робинзон-2009, я вижу с поразительной ясностью. Он сидит на своем острове, осаживая зарвавшихся коз, пинками напоминая Пятнице, кто тут кого цивилизовал. Он нашел на острове нефть и питается ею. Он больше всего озабочен суверенитетом своего острова и страшно боится, что его кто-нибудь спасет. С запада осаждают цивилизаторы, с востока — пираты, все это пахнет расширением НАТО и экспансией террора, а периодические доклады корабельных наблюдателей об угнетении коз и Пятницы приводят Робинзона в неистовство. Кто они такие? Это его остров! Все только и думают, сволочи, как посягнуть на исконную территорию. Робинзон не спит ночами, обходит побережье дозором и жжет нефтяные факелы. На случай, если подплывут ближе, у него есть выдолбленная из пальмы ракета. Мир смотрит на него со смесью восторга и ужаса, а он на мир — с тревогой и подозрением. На плече его сидит попугай, вопящий: «Однако к бар-р-рьеру!»

2 февраля 2009 года

Антиклоп

«Говорят, из-за границы домой попав, после долгих вольтов Маяковский дома поймал клопа и отнес в театр Мейерхольда» — так он сам пародировал московские литературные слухи незадолго до премьеры, состоявшейся ровно 80 лет назад. 13 февраля 1929 года ГосТИМ показал «Клопа».

Пьеса эта — отличный лакмус для любой эпохи. Именно благодаря ей можно четко определить момент, когда закончились двадцатые с их относительной вольницей: в феврале 1929-го публика валом валила на «Клопа» и хохотала, остроты из пьесы расходились по московским салонам, Ильинский стал звездой… Год спустя Мейерхольд показал «Баню», одновременно Люце выпустил премьеру в Ленинграде, — и оба спектакля были встречены ледяным молчанием публики. Олеша припоминал, что не видел более катастрофического провала. Растерянный Маяковский стоял у выхода и заглядывал в лица выходящим; никто не благодарил и не поздравлял. «Баня» куда смешнее, точнее, искуснее «Клопа» — чего стоит одно гениальное третье действие с переносом худсовета прямо на театральные подмостки! Тем не менее смеха в зале не было вовсе — даже робкого хихиканья в кулак: сатира воспринималась не как дерзость, а как прямое неприличие.

Я еще помню времена, когда «Клоп» был вполне ставящейся пьесой: спектакль Плучека в Театре сатиры собирал полный зал. Ставили мы его и в школе, и сами хохотали над фирменными репликами Маяковского: «Зоя Березкина застрелилась! Эх, и покроют ее теперь в ячейке…» Или: «2.60 за этого кандидата в осетрины! — 2.60 за эти маринованные корсетные ребра?!» Или: «Не бойтесь — сейчас оно будет так называемое „вдохновляться“».

Сейчас эта пьеса явно мертва — и неудивительно, ведь ей восемьдесят, а современная драматургия чаще всего бездыханна еще до постановки; какой в этих обстоятельствах спрос с комедии конца двадцатых? Попробуйте досмотреть до конца какую-нибудь «Новую драму», «где б… с хулиганом да сифилис», а потом ругайте Маяка. Маяк в отличие от большинства наших современников понимал, что театр — дело живое и сиюминутное: не беда, если пьеса утратит актуальность. В ней останется живая страсть. Кроме того, утверждал он в предисловии к «Мистерии», каждое поколение должно дорабатывать вещь, приноравливая к современности, — как, добавим, вахтанговцы регулярно обновляют «Турандот»; лично я убежден, что «Клопу» суждена еще долгая сценическая жизнь — потому что мертвая, повторяю, пьеса по крайней мере реанимируема. Ведь и сама она, если помните, о реанимации: бывший пролетарий, а ныне мещанин Присыпкин, он же Пьер Скрипкин, зимой играет свадьбу. Напившись, гости поджигают квартиру. Пожарные тушат ее, и на страшном морозе Присыпкин вмерзает в ледяной куб, простоявший в московском погребе пятьдесят лет. В 1979 году, в стерильном, как всегда у Маяковского, социалистическом будущем обывателя размораживают и демонстрируют в зоопарке: люди светлого коммунистического будущего приходят в ужас при виде наглого, тупого, вечно полупьяного посланца из легендарных времен. Они думали, там все были герои, а там жило вон что. Единственным товарищем и собеседником Присыпкина стал оживший и разморозившийся на нем клоп: «Клопик! Клопуля! Не уходи, побудь со мною!». Профессор, надев очки-велосипед, доказывал, что оба принадлежат к одному биологическому виду: клопус нормалис, напившись крови одного человека, падает под кровать, — обывателиус вульгарис, упившись кровью всего человечества, падает на кровать. «Вся разница!»