Выбрать главу

Не разделяю мнения о том, что эти стихи могли Сталину понравиться, показаться комплиментарными, — но не заметить их невозможно. На них нельзя не среагировать, даже если на все остальное власть не реагирует вообще. Если бы Мандельштам написал их для себя — он бы уж как-нибудь, несмотря на пресловутое мальчишество («не разбойничать нельзя»), удержал их при себе. Но он написал их для Кремля: чтобы знали. Очевидно же, что стихотворение это ничего общего не имеет с «подкусыванием советской власти под одеялом», как называл это Булгаков: оно написано с позиций силы, как любили выражаться советские телекомментаторы. Пастернак только декларировал равенство с вождем, тут же оговариваясь, что сам он «бесконечно мал» в «двуголосой фуге». Мандельштам его чувствовал. Он заговорил со Сталиным как представитель наиболее авторитетного и состоятельного социального слоя, как человек, имеющий право на страну и ограбленный; он потому и читал эту вещь так беспечно-широко, что желал привлечь под свои знамена как можно больше народу. Его сотрудничество со следствием было попыткой — может быть, последней в истории советского общества — заговорить с властью прямо, на равных, в уверенности, что тебя услышат. Ведь стихи, о которых речь, — не пасквиль, как казалось следователю Шиварову, не эпиграмма, как называют их подчас, и даже не антисталинская сатира. Это гражданская лирика высшей пробы («Стихи сейчас должны быть гражданственными»), крик о грандиозном общественном неблагополучии. Ситуация небезнадежна. Она может быть выправлена. Для этого надо, чтобы одни перестали бояться и начали говорить, а другие научились слушать. Мандельштам надеялся, что на него ОБРАТЯТ ВНИМАНИЕ. С этой же целью он в Воронеже звонил следователю, к которому был «прикреплен», — читать новые стихи: «Нет, слушайте, вы обязаны слушать!». Есть тип поэта, не мыслящий себя без слушателя («читателя, советчика, врача»): Мандельштам и психологически — чистый экстраверт. Он пишет не для того, чтобы убедить себя в собственной храбрости. Он пишет, чтобы был услышан голос всех, кого поспешили списать со счетов: мы не устарели, мы вот как можем. И в самом деле — чем-чем, а старомодностью от этих стихов не веет.

Вот почему он спокоен во время ареста и откровенен со следствием. Он идет разговаривать. Он перечислил всех, кому читал текст (умолчав лишь о тех, кто его явно не одобрил), — чтобы как можно шире репрезентировать слой внутренней оппозиции, готовой внятно высказать свои претензии. Мандельштам в этот момент заблуждался ровно в одном — но заблуждение это, увы, разделяла почти вся интеллигенция, включая затаившуюся оппозицию: он думал, что диалог возможен, что тоталитаризм может одуматься. С той же наивностью Светлов в 1941 году умолял начальство разных уровней, чтобы ему разрешили вести пропаганду на немецких солдат: «Старик, им надо просто объяснить…» В 1943 году Славин спросил его: ну как, ты все еще веришь, что их возможно распропагандировать? «Нет, старик, эти парни понимают только автомат…»

Мандельштаму — а равно и многим его тайным единомышленникам — было невдомек, что отечественная тирания тоже понимает только один язык. Ну, еще она готова прислушиваться к лести — но этим формы диалога исчерпываются. Всякое сотрудничество с властью есть сотрудничество со следствием. Бессмысленно предупреждать власть о катастрофе или предлагать свои услуги взамен лепета «тонкошеих вождей»: они потому и нужны, что тонкошеие. С ними можно «бабачить и тыкать». Никаких иных советчиков не надо.

Мандельштам, кажется, не смирился с этим до конца жизни и попытался заговорить с властью на одическом языке — но это была уже последняя, заведомо безнадежная попытка.

15 мая 2009 года

Памятка вербовщику

Почти весь этот учебный год, за вычетом командировок, я проработал учителем словесности в московской школе «Золотое сечение». По-моему, преподавание — лучшее, что сейчас можно делать, по крайней мере в сфере культуры. Нынче не время шумных акций, общественных дискуссий и безадресного просветительства. Поколение, заставшее «тучные годы» и сформированное гламуром, представляется мне если не проигранным, то по крайней мере достаточно взрослым, чтобы спасать себя самостоятельно. Бороться надо за детей, как раз за тех, о ком сказал Слуцкий: «Самые интеллигентные люди в стране — девятиклассники, десятиклассники. Ими только что прочитаны классики и еще не забыты вполне». Вдобавок дети не могут переключить канал, обломив рейтинг твоей культурной программе, или предпочесть Толстому глянец: им приходится читать «Войну и мир» и слушать тебя, не отвертишься. ЕГЭ по литературе, конечно, сдавать не всем, да и сочинения в большинстве вузов либо вот-вот отменят, либо уже упразднили. Но из программы твои 20–25 часов пока не исключены, так что дерзай.