Выбрать главу

Чего там говорить, братие и дружине: у нас тоталитаризм. Просто раньше в этом очевидном признавались с покаянием или хоть с неудовольствием, а теперь с гордостью: да, у нас тоталитаризм. Нам так лучше. И что? Вот и давайте это зафиксируем — без истерического биения себя пяткой в грудь, без разговоров о том, что Россия не может быть другой, без ссылок на внешние угрозы, которые тут ни при чем, — и прологарифмируем это, так сказать, по оруэлловским основаниям: Большой Брат есть? Ничего подобного, два. Всеобщая слежка и прозрачность? Не похоже: в ангсоце много чего было ужасного, но коррупции в таких масштабах не наблюдалось. Тотальный контроль над прессой? Нету: я же это пишу, а вы читаете. Новояз? Попытки вырастить его были явно смешны даже тем, кто этим за деньги занимался. Репрессии? Носились в воздухе, но пока остались минимальными: то ли кризис еще не взял за органы, то ли держать общество в состоянии желе прекрасно можно и без них. Министерство правды? Врет, конечно, но подмигивает и само себе не верит: явно уже сочиняет черновик мемуаров «Как нас заставляли», с множеством смешных случаев… Внешний враг? К внешнему врагу не ездят на отдых, не отсылают на учебу детей, а наиболее опасные и обскурантистские силы в сегодняшнем мире — будь то радикальный ислам или последыши чучхе — нам скорее внешний друг. Есть даже какой-то рынок, частная собственность, какие-то где-то выборы — а тем не менее тоталитаризм; Оруэлл, блестяще живописав его плоть, до кости так и не добрался.

Можно, конечно, завести унылую песнь насчет того, что на скотном дворе бывает только скотство, что вот в Англии не вышло же тоталитаризма, а у нас пожалуйста, под любой маской, — но ангсоц одинаково похож на сталинизм, гитлеризм, маоизм и полпотовщину, да и в послевоенной Восточной Европе все очень хорошо получалось, так что басни про заколдованную Россию оставим эмигрантам, избывающим травму отъезда. Ограничимся признанием очевидного, хоть и печального факта: тоталитаризм определяется не количеством политических свобод и не интенсивностью пропаганды (которую в условиях интернета можно просто игнорировать). Главные приметы тоталитаризма суть две, и про них у Оруэлла либо мало, либо ничего. Первая: с любым можно сделать что угодно, и никто не вякнет. (Это касается не только власти, но и уголовной преступности, и расправ работодателя с подчиненным, и полного отсутствия независимых судов.) У людей существует множество механизмов социальной солидарности — на низовом уровне; эти механизмы по преимуществу горизонтальны, вроде социальных сетей, всяких «одноклассников» и землячеств, но защитить человека от власти эти хрупкие, паутинные сети не могут — могут, правда, посильно смягчить художества власти; употребляя лобовую метафору — не могут разрушить тюрьму, но могут наладить в этой тюрьме неистребимую систему переписки. Однако контакт народа и государства стремится к минимуму — эти шестеренки попросту не зацепляются; отсюда вторая особенность тоталитаризма — отсутствие вертикальной мобильности. Вопрос близости к власти — вопрос все тех же социальных сетей, одноклассничеств и землячеств: родиться в правильном месте, дружить с правильным другом. Власть обладает инструментами для разрешения кризисов (их, как всегда, два — кнут и пряник, в нашем случае пряничный кнут), но не имеет механизмов для той же цели, а разница между инструментами и механизмами после Пикалёва очевидна всякому. Это и есть тоталитаризм — когда народ не участвует во власти, а власть не может предложить ему ни духовных, ни материальных стимулов; тоталитаризм есть апофеоз их взаимной безответственности. Русская модель социума — семья Кабанихи, где и еды вдоволь, и джина «Победа» не пьют, но старшие презирают младших, а младшие ненавидят старших, где все друг другу врут и не исповедуют никакой общей морали, где за униженного не вступятся, но тайком сунут ему конфету. Это нельзя назвать недостатком — или отсутствием — цивилизации; это просто такая цивилизация, главным принципом которой является полная имморальность. Преимущество у нее ровно одно: западная имеет начало и конец, а потому мыслит эсхатологически. А такая — тоталитарная без оруэлловщины по определению — может существовать вечно, и кризис для нее — не конец, рубеж или вызов, а нормальная среда.

Могут спросить: что же нужно сделать с социумом, чтобы тоталитаризм в нем воспроизводился при любом социальном строе? Ответ прост и опять-таки сводится к двум пунктам: во-первых, этот социум устроен так, что по достижении определенного культурного уровня (вроде бы исключающего тотальное вранье и рабство) этот самый уровень приходит в неизбежное столкновение с неизменной политической системой, культура рушится и страна откатывается назад, где с ней опять можно делать что угодно. А во-вторых, в этом социуме религия утверждается такими способами и отождествляется с такими персонажами, что почти никаких убеждений у большинства нет. Нет ни консенсусных ценностей, ни долга перед ближним, ни представления о богоравенстве, божественном достоинстве человека. То есть исключена главная форма милосердия — защита ближнего перед лицом произвола. Сунуть ему конфету — другое дело.