Выбрать главу

Думбадзе, по сути, выдумал Грузию, как Искандер выдумал свой Мухус; из этого культурного архетипа, заявленного в ранних повестях, вырос феномен грузинского кино 60–70-х, знаменитые короткометражки Габриадзе, фильмы Квачадзе и Шенгелая, Чхеидзе и Данелия. В эту Грузию верил весь мир — и, кажется, даже сами грузины. В 90-е этот образ рухнул; недостаточность и облегченность его видел сам поздний Думбадзе. О том, в чем он искал выход, свидетельствует последняя фраза «Закона вечности»: «К Марии!». Но насколько этот выход реален для него самого, не говоря уж о нации в целом, сказать трудно: 6 лет до самой смерти он почти ничего не писал. Страшней всего оказывается вывод о том, что недостаточно быть просто человеком: этого мало, чтобы противостоять вызовам ХХ века. Тут надо быть или героем-одиночкой вроде тех, о ком писал Василь Быков, либо частью обновившегося, переродившегося социума, который прошел через национальную катастрофу и сплотился уже не на родовых, а на религиозных и культурных основаниях.

Сбудется ли мечта Думбадзе об этой новой общности и какой выйдет его Грузия — да и все мы — из эпохи распада? Я не знаю этого; но если этот новый социум возникнет — он будет таким, каким видел его лучший грузинский прозаик.

14 сентября 2009 года

Живой

В 2008 году на одном из сетевых форумов кипела дискуссия о повести Константина Воробьева «Убиты под Москвой» (1963). Военные историки с изумительным апломбом и пафосом ловили Воробьева, участника обороны Москвы в ноябре 1941 года, на вранье и некомпетентности. Сетевые историки — безапелляционные ребята. Им лучше очевидцев известно, как рота шла на фронт, чем была вооружена, как немцы выставляли боевое охранение и какой был звук у немецкого миномета. Они потрясают штатными расписаниями и ТТХ (тактико-техническими характеристиками). Суд над Воробьевым вершится скорый и единогласный: очернитель, а может, и провокатор!

Как хотите, в 63-м до такого не доходило. О неразберихе и катастрофических потерях первых месяцев войны тогда помнили. Даже официальная критика, топча «Убиты под Москвой» и «Крик», не упрекала Воробьева во лжи, а ведь живы были миллионы очевидцев. Больше того: фронтовики мгновенно опознали беспримесную правду в военных сочинениях Воробьева, как впоследствии те, кто уцелел в плену, увидели такую же мучительную достоверность в первом его сочинении — «Это мы, Господи!». Некоторые теперь на тех же форумах сомневаются: как мог Воробьев сразу после побега, отсиживаясь на чердаке, за месяц написать повесть о плене? Но в одном из лучших его автобиографических рассказов «Картины души» описана страшная, уже послевоенная угроза безвестной гибели: художнику, тонущему в бурю посреди озера, страшней всего, что никто ничего не узнает. И, видя случайного шофера на берегу, он находит в себе силы, выгребает — а тут и спасительный плавучий островок. Воробьев был такой писатель — рассказать свое ему было необходимо физиологически. Ведь не узнают!

Упреки во лжи, очернительстве, фактической и психологической недостоверности сопровождали тогда и сопровождают ныне — во дни очередных массовых вспышек самодовольства и паранойи — всю честную русскую литературу, начиная с Астафьева, который первым из собратьев оценил Воробьева, и кончая Окуджавой, постоянно выслушивавшим от высокопоставленных военных, что «такого на фронте не было». На фронте было такое, чего не выдумает ничье очернительское воображение, но только слепоглухой и деревянный не почувствует абсолютной подлинности, которая у Воробьева в каждой детали; не ощутит узнаваемости состояния — поверх визуальных и разговорных мелочей, которых тоже не выдумаешь; не увидит сновидческой точности картин боя, отступления, курсантских похорон — это много раз было увидено в подробных кошмарах, прежде чем записано. Воробьев умер в 1975 году от опухоли мозга, частого последствия фронтовой контузии; но и теперь одно животное, не найду другого слова, в интернете усомнилось: что это его переводили из лагеря в лагерь, недострелили сразу, после первого побега? Может, был у немцев осведомителем — их же берегли?