Выбрать главу

Подмена сути жестом — главная примета шестидесятых (во время расцвета авангарда за жест все-таки приходилось платить). Влезть в мини-юбку для большинства женщин той, да и нынешней эпохи — решение более принципиальное, чем отдаться; немудрено, что отдаваться им и не нужно. Мини-юбка — такая же черта символического мира, столь многословно и претенциозно описанного в новой французской философии, как и сама эта новая французская философия: с мини-юбкой, например, хорошо смотрится том Бодрийяра. Если б я был модельером, так бы и выпускал их на подиум: макси — с Витгенштейном, миди — с Сартром, а мини, совсем уж неприличное, — с Деррида, Бодрийяром и Фуко.

Символический смысл мини-юбок совершенно перевесил их реальное содержание: когда мини-юбки четыре года назад были разрешены в Южной Корее — все закричали: «Свобода!». Да никакая не свобода, а символ, обычное дозволенное и строго лимитированное бесстыдство. Вот когда футуристы по Харькову голые ходили с лозунгом «Долой стыд!» — это была свобода, и когда голые девушки на избирательном участке на Украине выступали то ли за, то ли против Януковича, то ли просто от избытка политических чувств — тем более свобода, и даже когда Олег Кулик, без всего и даже без мини-юбки, лает на привязи в чем мать родила, — это тоже свобода, хотя и несколько помоечного толка. А когда мини-юбка — это знак, и ничего более, и с отсутствием демократии она сочетается отлично.

Россия вообще многое сделала для развития культуры символического жеста. У нас на всех уровнях полная свобода, кроме главного: гламурный дискурс, доселе не изжитый и лишь слегка скорректированный кризисом, в том и заключается, что, по гениальному определению Честертона, разрешены все мнения, кроме истинного. Скажу больше: отечественные верхи давно уже носят мини — в том смысле, что делают множество жестов, олицетворяющих модернизацию, демократизацию и прогресс. Проблема только в том, что в их системе ценностей этот самый набор жестов, знаков и сигналов заменяет любую деятельность в нужном направлении. Например, сказать «свобода лучше несвободы» совершенно достаточно — защищать свободу уже необязательно и, более того, не нужно. А употреблять слово «модернизация» или «инновация» с частотою частокола гораздо предпочтительней, чем модернизировать или обновляться. Все это явления ровно той же породы, что и ношение сексуальной юбки вместо полноценной сексуальной жизни.

И все это — мини. Каковое определение идеально подходит к русской политической элите, да и к нам самим, каковыми мы стали.

4 марта 2010 года

Онегин как БРЭНД

Ровно 185 лет назад русской публике явился «Евгений Онегин». Первая глава самого известного русского романа, капитально повлиявшего на все остальные, издана была массовым по меркам 1825 года тиражом 2.400 экземпляров типографией Департамента народного просвещения и предварялась «Разговором книгопродавца с поэтом»

Ровно 185 лет назад русской публике явился «Евгений Онегин». Первая глава самого известного русского романа, капитально повлиявшего на все остальные, издана была массовым по меркам 1825 года тиражом 2400 экземпляров типографией Департамента народного просвещения и предварялась «Разговором книгопродавца с поэтом».

Критика отозвалась традиционно: ловкий и поверхностный версификатор, живо рисующий картины светской жизни, вторичный по отношению к Байрону и Эваристу Парни, местами остроумный и непринужденный, но холодный и пустой в нравственном отношении. Специальное пушкинское предуведомление подчеркивало: автор не переходит на личности. Замечание нелишнее: «Онегин» задумывался как сведение счетов с блестящими демоническими байронитами вообще и с Александром Раевским в частности.

Впрочем, достается там всей этой прослойке, к которой Пушкин мучительно тянулся и от высокомерия которой натерпелся. Представляя героя сначала скучающей полуобразованной бездарью, затем невежей, затем самовлюбленным и хладнокровным ментором, затем убийцей и наконец пустой пародией, Пушкин логично приводит его к заслуженному краху и оставляет «в минуту, злую для него», успев в финале, по неистребимой доброте, сдержанно утешить: крепись, мой спутник странный! Каков ты ни есть, мы все же прожили вместе семь лет, и мне тоже несладко — «много, много рок отъял». Поистине внезапный, едва ли не мрачнейший в русской литературе финал: «Блажен, кто праздник жизни рано оставил, не допив до дна бокала полного вина; кто не дочел ее романа — и вдруг умел расстаться с ним, как я с Онегиным моим». Блажен, кто умер — лучше бы рано и вдруг, т. е. в переводе на нынешний — в одночасье. Пушкин привел героя в такую яму, да и сам к тридцати одному году переживал столь острый кризис, что ожидаемой радости от завершения книги испытать не мог: прежде оправданием жизни — «дара напрасного, дара случайного» — служила хоть эта работа, а теперь что? Бегством от кризиса и попыткой перевязать узлы собственной судьбы, в терминологии Юрия Арабова, были женитьба, жажда остепениться, умеренная лояльность — и все это закончилось шесть лет спустя такой трагедией, по сравнению с которой отчаяние 1830 года, породившее небывалый творческий взлет, было счастьем.