Выбрать главу

В России почти не работают вертикали, но крепко держатся горизонтали; любой случайный попутчик достоин большего доверия, чем непосредственный начальник. Пить в России необходимо, потому что алкоголь сдвигает взгляд на тот самый градус, на который смещена реальность, и вследствие этого можно ненадолго с нею совпасть.

Главное занятие всех героев Лескова ― странствие, и потому его вещи лишены четкого сюжета, на что ему часто пеняли: везде хорошо, и везде одинаково, и взаимозаменяемо; но ведь русское странствие не имеет цели ― это такой способ существования, потому что на одном месте с ума сойдешь. Попробуйте приехать в любой российский город и представьте себе, что проживете здесь неделю,― и если не повеситесь, то станете очарованным странником, волшебным круглым перекати-полем. Наконец, русское мышление быстро переключается с одного на другое, не любит циклиться и фиксироваться, и потому у Лескова в прозе такие короткие главки: чтобы странник, привыкший вольно катиться и нигде не задерживаться, не утомлялся.

Все это не значит, что Лесков лучший писатель: он просто самый родной писатель, и, погружаясь в стихию его прозы, вы именно возвращаетесь туда, куда запрещаете себе заглядывать, туда, где слишком хорошо. В Лескова ныряешь, как под стеганое одеяло. «Лесковское ожерелье» ― называется лучшая книга о нем (Лев Аннинский, в сущности, переоткрыл Лескова), но про одеяло мне ближе.

Мы все стараемся себя переделать, чтобы наша жизнь, и наши Левши, и наши блохи, и даже проза выглядела как надо,― а этого совсем не надо. Лесков позволяет себе быть таким, каков он есть и каковы в душе мы все, выросшие на этих холодных просторах. Сейчас, когда конструкция «город на болоте» несколько изменилась ― то есть город почти выродился и рассыпался, государственность ничего не может, а болото осталось,― самое время читать Лескова. Он научит вас, как здесь жить.

При условии, конечно, что вы действительно этого хотите.

16 февраля 2011 года

Дамское зеркало русской революции

Ровно 150 лет назад, 23 февраля 1861 года, родилась Анастасия Николаевна Вербицкая ― самый читаемый русский прозаик начала ХХ века.

Да, вот так вот. «Меня читают шибче Толстого» ― знаменитая цитата из ее письма, но ведь так оно и было. Суммарный тираж «Ключей счастья» (4 тома) перевалил за два миллиона, «Духа времени» ― больше 500 тысяч экземпляров; для сравнения ― Горький гордился, что тиражи отдельных сборников «Знания» достигали 15 тысяч. В лексиконе просвещенных современников имя Вербицкой было синонимом литературной халтуры, но это они Донцову не читали. Вербицкая по крайней мере не гнала строкаж (правда, в последних «Ключах», про заграницу, уже открыто переписывала путеводители); но в принципе была человек идейный, феминистка, не без социалистических симпатий, искренне считала, что женщина должна раскрепоститься, а для раскрепощения свободно выбирать партнера.

Романы Вербицкой наглядно доказывают, что делает улица с «идеями». Если уж у Леонида Андреева из «Тьмы» (про террориста, скрывающегося у проститутки) получилась пошлятина, можете представить, что делала из социалистических и эмансипантских идей совершенно бездарная Вербицкая с кругозором средней домохозяйки, суконнейшим языком и самодовольством провинциальной премьерши. Не подумайте, мне ее жалко, как жалко всех людей Серебряного века, доживших до железного: Чарскую жаль невыносимо (и Чарская была все-таки с проблесками, добрая, любила детей), Елену Молоховец, советовавшую отдать отжимки на кухню «людям» (Тарковский за это написал про нее злое, несправедливое стихотворение, неожиданно советское на фоне прочих его текстов), даже Елену Батурину жалко, хоть это из другой оперы, просто коллизия та же. Был плохой, вредный персонаж, активно действовал, занял собой почти все пространство, а когда наступают людоедские времена, этот персонаж даже кажется олицетворением человечности. Пороки ведь живучее добродетелей, они бессмертны, как тараканы.

Добродетели Серебряного века быстро вымерли, как Блок, а пороки жили, и книги Вербицкой казались каким-то, пусть третьесортным, напоминанием о тех прекрасных временах, когда так пахло духами и туманами. И скоро Вербицкая воспринималась уже в одном ряду с Сологубом, потому что обоих запретили; и в 70-е годы у одного друга нашей семьи лежал под диваном полный чемодан мягкообложечной беллетристики десятых годов (Вербицкая, Нагродская, Чарская), и я все это читал с чувством прикосновения к иному, прекрасному миру. Так сейчас некоторые смотрят советское кино, так туристы рассматривают непристойные помпейские фрески ― потому что фрески все-таки лучше вулканического пепла, который их засыпал; но эта ностальгия заслоняет от нас одну важную штуку, ради которой, собственно, я и вспомнил про Вербицкую.