Он чувствовал, что она ускользает. И потому думал о ней больше, чем о мазуте и хлопке.
Собственно, его вкусы легко реконструируются: он любил исторические романы о великих диктаторах, поскольку они оправдывали его не только в глазах массы, но и отчасти в его собственных. В тридцатые ему нравилось то, что писали о Петре: реформатор, жестокий, конечно, но еще не абсолютный, не самоцельный, способный прислушиваться к чудому мнению, не только пытающий, но и созидающий. В сороковые стал актуален уже Грозный: еще больше мучительства и подозрительности, и соотношение между созиданием и разрушением теперь уже в пользу последнего. Наконец, в пятидесятые он стал любить Тамерлана, всяческих «потомков Чингисхана» — то есть мечтал не просто о судьбе сильного русского государя, а об участи владельца полумира. Парадоксально, но факт: в своих эстетических и исторических симпатиях он, старея, отступал все глубже в древность: к Петру — Грозному — Тамерлану — Чингисхану…
Следующий шаг был бы куда-нибудь к шумерам, потому что только в абсолютной древности было столько зверства и так мало народного сопротивления ему; при Сталине Советский Союз двигался ровно против основного вектора мировой истории, туда, где власть все решала единолично, туда, где она была божественна. Отсюда и крайний архаизм его вкусов, несопоставимый, конечно, с банальностью ленинских пристрастий. Ленин в искусстве ничего не понимал, но он хоть понимал, что не понимает. Его вкусы ограничивались честным девятнадцатым веком, он и был человеком девятнадцатого века: Чернышевский, Пушкин, максимум — Надсон…
При Сталине же небывало активизировались переводы древних эпосов, и у сотен переводчиков, писавших в стол чудесные, современные оригинальные стихи, — появился хлеб: переводились «Витязь в тигровой шкуре», «Манас», «Давид Сасунский»… Сталин не просто любил древность — он вел в нее. Отсюда и этот потрясающий эффект: берешь американский журнал пятидесятых годов — и все более-менее понятно, но открываешь любое советское издание конца сороковых или начала пятидесятых — и только что с ума не сходишь: ты попал в какую-то необъяснимо глубокую, непоправимо древнюю древность, это совершенно другая среда… Скачок, совершенный при Хрущеве, был не просто поворотом к относительной и умеренной демократии, а прыжком из доисторического времени — в историческое. Сталин же вел к доисторизму.
Это касалось всего — и музыки, которая выродилась, по сути, в обслуживание чисто ритуальных мероприятий власти (кантаты, хоры, оратории), и изобразительного искусства, которое превратилось в древнеегипетское. Почему? Да потому, что древнеегипетская графика так же статична, симметрична, торжественна, так же кружится вокруг десятка-другого основных (разрешенных и рекомендованных) сюжетов. Каждому социальному слою соответствует определенное положение и строго регламентированная роль, свой жест, свой размер (крестьяне всегда маленькие, фараон — гигантский…).
Сталина изображали рослым, выше Ворошилова; прочие персонажи имели непременные атрибуты — добрая мать всегда вытирала руки о платок, коротко стриженный светловолосый мальчик страдал из-за двойки или читал «Родную речь», стройная красавица с косой играла со стройной собакой… На полотнах сталинских времен все так же статично — даже когда героев застали за чем-нибудь очень динамичным, вроде уборки хлеба, — как на фресках позднего Рима. Интересно, что на доисторических картинках все еще весьма динамично — бегают охотники, грозят кому-то копьями, исполняют танец охоты…
Но вот началось государство, и с ним пришла статика. Она бывает разной: молодой, напряженной и грозной, как в картинках раннего Египта, или усталой, разложившейся, пресыщенной, как в позднем Риме. Однако изобразительное искусство при Сталине ориентировалось именно на египетские, римские и византийские каноны. Почему, собственно, оно и не развивалось толком — и бесконечно далеко отошло от русской национальной традиции, которая как раз предполагала игру, юмор, эрос. Но все это относилось скорей к рудиментам язычества и было накрепко задавлено: осталось разве что в частушке и лубке. Ориентация Сталина на «русское, национальное» была на самом деле принципиальным отходом от него — в сторону Византии и Золотой Орды.