Я осмелюсь напомнить читателю еще об одном романе, начатом, когда автору было двадцать три года, как Шолохову в момент публикации первого тома «Тихого Дона». Молодой автор закончил свой эпос в тридцать лет (Шолохов — в тридцать пять). Паузы между написаниями новых частей романа все возрастали и возрастали (как и у Шолохова): первые главы «Онегина» написаны стремительно, а вторая половина книги — главы с пятой по восьмую — писались медленно и трудно, так что автор и не чаял закончить сочинение. Главное же — он и не знал, чем ее закончить. Его Онегин с равной легкостью мог прийти к декабристам, поехать воевать на Кавказ, а то и все сразу — прийти к декабристам и оттуда попасть на Кавказ; ясно было одно — умный и сильный герой выломился из своей среды, потерял женщину, убил друга и оказался в роковой пустоте. «Тихий Дон» — про то же самое; и как Пушкин в двадцать третьем году, в Одессе, «даль свободного романа сквозь магический кристалл еще неясно различал», — так и Шолохов в начале работы понятия не имел, куда придет Мелехов. И это, в сущности, по русским обстоятельствам неважно — ибо все одинаковы; из «Тихого Дона» вполне ясно, что красные и белые леплены из одного теста, все они бывшие соседи, и категорически невозможно понять, почему одни пошли убивать других.
Для Онегина в финале, как для бедной Тани, «все были жребии равны»; человеку выжженному, опустошенному — либо просто слишком талантливому — деваться некуда. Отсюда искание смерти, невозможность приложить себя ни к одному из дел, какими увлекается большинство, неспособность опьяняться коллективными гипнозами — самая что ни на есть байроническая тема, а байронизм ведь — удел молодых. Особенно начитанных молодых (Шолохов в молодости читал много и бессистемно). Мелехов достойно пополнил плеяду лишних людей в русской литературе — и не зря в его фамилии (только «о» заменено на «е») прочитывается шолоховская. Молодой талантливый чужак, равно ненавидящий белых и красных, — вот гипотетический автор эпопеи, и, чем вычислять этого автора среди шолоховских ровесников и соотечественников, я предпочитаю допустить, что это он сам и был. Потому, что эта же коллизия — сильный человек, не нужный собственной Родине, — прослеживается и в гениальном, несомненно аутентичном его рассказе «Судьба человека».
Шолохов, правда, заканчивал роман зрелым писателем, а потому угадал единственное пристанище человека, лишившегося всех убеждений и всех надежд. Таким пристанищем оказывается семья — самая тесная, кровная, родовая связь. И потому Григорий Мелехов в финале «Тихого Дона» держит на руках сына — «это было все, что покамест связывало его с этим огромным, блистающим под холодным солнцем миром» (изощренный стилист никогда себе не позволит такого нагромождения творительных падежей, но Шолохов был не стилист, а прозаик, совсем другое дело). Наша страна, лишившись всех смыслов и всех надежд, тоже обратилась к самому древнему, кровному и родовому, но и самому темному, звериному: к «Своим». Я уже писал о том, что названия фильмов последних лет — «Брат», «Сестры», «Свои», «Родственники» и даже «Мой сводный брат Франкенштейн» — выстраиваются в странную, смутную летопись степеней родства. Но родство остается тому, у кого нет ничего другого: безрадостный итог страшного века, оставившего Россию с тем же кругом неразрешенных проблем, по которому она ходила весь девятнадцатый и весь двадцатый. Ничто в новом веке не указывает на внезапное обнаружение новой национальной идентификации. А стало быть, Григорию Мелехову останется вечно выбирать между женой и любовницей — как выбирает Россия между свободой и величием, — а в конце концов терять и то, и другое.