Думаю, что Высоцкого можно представить среди защитников Белого дома не только в 1991, но, страшно сказать, и в 1993 году ― эволюция другого таганского артиста, Николая Губенко, в этом смысле весьма показательна. Наконец, почти уверен, что Высоцкий был бы убеждённым противником Ельцина. А потом явился бы Путин, и, поскольку в русской истории (как в любом деградирующем обществе) плохое побеждается только худшим, с годами Высоцкий пересмотрел бы своё отношение к «проклятым девяностым». Страшно представить его в нулевые разочарованным, запутавшимся, призывающим чуму на всех и вся ― и понимающим наконец, что так называемый «советский проект» был для России с её исходными данными далеко не худшим вариантом. Ведь «советское» снимало или по крайней мере отодвигало те вечные и неразрешимые русские противоречия, те противопоставления взаимообусловленных вещей, те самоистребительные местные матрицы, которые рано или поздно губят всякого местного деятеля, а всякого мыслителя сводят с ума.
Высоцкий, дающий ностальгическую серию концертов под эгидой «Радио-шансон» или с нежностью пересказывающий анекдоты о тупости цензуры,― вот действительно горькое зрелище! Почему я это допускаю? Потому что Высоцкий был зависим от публики, от народного обожания, и это было для него естественно ― и как для артиста, и как для барда; вот Окуджава всегда был внутренне одинок и трагичен, и для него изоляция на грани травли в девяностые оказалась, страшно сказать, естественна. А Высоцкий не привык ссориться со своей аудиторией, и потому в какой-то момент мог за ней пойти. Она в то время деградировала. В семидесятые желание нравиться интеллигенции, над которым столько издевался Галич («Я гражданские скорби сервирую к столу», могло тем не менее приводить к замечательным художественным результатам и героическому поведению: оно возвышало. А в девяностые и нулевые желание следовать запросам деградирующей аудитории могло привести бог знает к чему ― мало ли мы знаем провальных сериальных ролей в исполнении великих артистов, мало ли читали подделок под масскульт в исполнении больших писателей? Я не говорю, что это было бы неизбежно; говорю только, что не исключено.
Единственной преградой на пути такого превращения мог стать вкус ― это вообще последнее, что отказывает, это глубже таланта и убеждений, бескомпромиссней совести. Вкус у Высоцкого был. И потому он скорей замолчал бы или опять-таки уехал, нежели впал в ура-патриотизм или попсовость. Пожалуй, он мог бы ― если бы захотел ― помочь нам всем понять советское, осмыслить его феноменологически, без идейных крайностей; но кто бы стал его слушать ― вот вопрос.
Впрочем, это всё остаётся интеллектуальными спекуляциями. Проживи Высоцкий ещё хоть года два ― другими были бы мы все и другой была бы история России. Как знать, может быть, именно его присутствие удержало бы советский мир от распада и перевело его в иной регистр, но для этого он должен был совершить огромный метафизический рывок. Были ли для него силы у Высоцкого в начале восьмидесятых? Судя по тому, что новых песен почти не появлялось,― вряд ли. Впрочем, это мог быть и разбег перед прыжком, пауза перед прорывом, ночь перед рассветом.
Несомненно одно: Высоцкий сегодня для нас ― не местный, не здешний. Он выглядит титаном, а в России всё измельчало до небывалой второсортности. Фигуру такого масштаба в нашем времени не представишь: была бы фигура ― другим было бы и время. Если б кто-нибудь сумел внятно объяснить советской власти самоубийственность её мероприятий по охране собственной безопасности ― глядишь, она могла бы мирно превратиться во что-нибудь человекообразное. Но с тем, что осталось у страны к 1985 году, перестраиваться ― в чистом виде попытка с негодными средствами, и результаты этой попытки мы расхлёбываем не первый год. Может, это и имел в виду Окуджава, сочиняя возмутившие Галича гениальные стихи «Берегите нас, поэтов»…
№ 28, июль 2010 года
Циклон по имени Россия
Поводом для этих заметок стал недавний разговор с Фазилем Искандером, которого я имел счастье повидать на его переделкинской даче в разгар жары. Искандер, как и положено абхазцу, переносил её легче прочих, не утрачивая ни важности речей, ни остроты ума.